Германия (XIII. Государство, общество и хозяйство в эпоху абсолютизма)

XIII. Государство, общество и хозяйство в эпоху абсолютизма. Когда Вестфальские договоры закрепили за немецкими князьями всю полноту абсолютной власти, они очень быстро свыклись со своим новым положением. Пятидесяти лет было достаточно для того, чтобы сломить оппозицию территориальных чинов, и в XVIII веке вся эта фаланга крупных, мелких и мельчайших князей вступила в полном сознании того, что они неограниченные монархи Божьей милостью и что ни в чем существенном ни один из них не отличается от Людовика XIV французского. И вся политика немецкого абсолютизма, вплоть до наступления времени «просветительных» экспериментов, исходила из той мысли, что неограниченной сущности монархии должна соответствовать подобающая внешность. Отсюда — острота в постановке финансового вопроса и небывалая напряженность финансового гнета. В сущности говоря, за исключением нескольких крупных государств, вся внутренняя, а в значительной мере и внешняя политика немецких князей сводилась к тому, чтобы выжать тем или иным способом как можно больше денег из подданных. Торговая политика их была какой-то карикатурой на меркантилизм; она доходила до того, что подданным какого-то особенно остроумного князя было запрещено потребление кофе (кофе — продукт привозной; следовательно, уплаченные за него деньги уходили из государства; поэтому полиция обходила дома и отбирала кофейные мельницы). Другие не нуждались даже в такой упрощенной политике. Они просто исходили из той точки зрения, что все имущество подданных является собственностью князя, — и поступали соответственно. Третьи продавали своих подданных иностранной державе (чаще всего Англии) в солдаты, и это было промыслом не безвыгодным, потому что за солдата платили до 150 талеров, не считая особого вознаграждения за убитых; один только ландграф гессенский продал 17 000 своих подданных, что составляло 41/2% населения его государства. Четвертые жили субсидиями от крупных не немецких государств за услуги, оказываемые в сейме или в курфюршеской коллегии. Франция заплатила этим путем 137 миллионов ливров, Англия — почти 50 миллионов фунтов за одну первую половину XVIII века. Свидетельства современников рисуют необычайно яркую картину того, что представлял собой придворный быть этих абсолютных монархов. Никогда, ни раньше, ни позже, не соединялось в одном месте столько мещанской безвкусицы, грубой, абсолютно чуждой намеков на красоту, распущенности, животной погони за утехами жизни, жестокости, цинизма, пресмыкательства перед сильным, измывательств над слабым. Законодательная деятельность не существовала. Ее заменила административная или, вернее, фискально-полицейская. Абсолютизм как-то потерял свою государственную сущность — именно тогда, когда он получил все права суверенитета. Он стал удивительно похож на самовластие помещика-вотчинника, хотя теперь в самом микроскопическом государстве имелось налицо все, что было и при дворе Людовика XIV: полный придворный штат и «войско». Последнее часто состояло из двух десятков вооруженных гайдуков, но, тем не менее, носило гордое название «армии».

Само собой разумеется, что, когда страна поделена между тремя сотнями таких «преступных ребят» (Кауфман), которым дела нет ни до разумной общей политики, ни до развития хозяйственных отношений в стране, которые, наоборот, не задумываясь готовы жертвовать интересами целого для того, чтобы урвать себе тот или иной лакомый кусочек, — ни социальный, ни экономический рост страны не может являть собой отрадное зрелище.

Экономические отношения Германии развивались в XVIII веке под одним господствующим знаком. То было соперничество между земледельческой и торгово-промышленной культурой. Земледелие в тех или иных социальных формах продолжало быть главным фактором экономической жизни Германии. Хотя Тридцатилетняя война и нанесла ему большой удар, но, как мы уже знаем, удар был не смертельный. Благодаря очень элементарной технике, благодаря тому, что оно не требовало больших капиталов, земледелие оправилось быстро. В этом отношении оно было поставлено в условия, гораздо более благоприятные, чем торговля и промышленность. И именно в XVIII веке, под давлением условий мирового хозяйства и благодаря установленному Вестфальским миром некоторому устойчивому порядку в политических отношениях, немецкая земледельческая культура приняла более определенные формы и до известной степени вышла из хаоса феодальной эпохи. Ясно наметились три района, приметно различающиеся между собой. Юго-запад, исстари наиболее культурная область Германии, область больших, самых богатых имперских городов, рано установившегося оброчного крестьянского держания и мягких форм крепостного права, и теперь шел впереди. Мы знаем, что медиатизация имперского рыцарства в силу вестфальских договоров и вне всяких договоров свирепствовала, главным образом, на севере. Юго-запад был счастливее. Не то, что там имперское рыцарство было совсем пощажено. Но его осталось очень много, потому что его владения были вкраплены в территорию городов, а делатели политики, князья, не хотели давать городам усиливаться на счет рыцарства. Теперь юго-западный рыцарь был укреплен в своих суверенных правах и из помещика-вотчинника стал государем. На его крошечной территории жили только крестьяне; кроме крестьян у него не было подданных; между ним и крестьянами не было промежуточного общественного класса. Ясно, что у него не было ни интереса, ни, пожалуй, подходящих юридических форм для того, чтобы держать своих подданных крестьян на положении крепостных. Ему выгоднее было вернуть им свободу хозяйственной деятельности, право распоряжаться своими участками, то есть сделать крестьянина свободным собственником своей земли. Этим поднимались доходы его казны, и отныне эксплуатация крестьян проходила уже в формах государственно-фискальных, а не вотчинных. Это не значит, что она не была тяжела вообще. Но она была все-таки выносима. Да помимо прочего и земля сама была богаче. Северо-запад, центральные области и отчасти юго-восток представляли картину несколько иную.

Области тут были больше, медиатизация энергичнее, сама земля хуже качеством. В числе подданных государя были и помещики, и крестьяне, и государь должен был вырабатывать себе определенную политику, чтобы установить status, наиболее выгодный для своего фиска. Барщина в этих областях еще сохранилась, но то была плохо мотивированная социально, более по традиции сохранявшаяся барщина. Области, о которых идет речь, хлебом не торговали, или торговали мало; во всяком случае, не хлебная торговля была их основным источником существования. Собственное хозяйство помещика при помощи барщины было выгоднее, чем оброчное, не потому, что продуктам хозяйства был обеспечен постоянный сбыт, а потому, что крестьянское хозяйство было отсталым. Поэтому, когда власть выступала на защиту крестьян, помещики не сопротивлялись ее мерам с такой дикой, отчаянной энергией, как в Пруссии и Австрии, где от барщины зависело их благосостояние. А власть не хотела давать крестьян на поток и разграбление помещикам потому, что это грозило бы нарушением исправного поступления с крестьян государственных податей. Система сноса крестьянских усадеб (Bauernlegen) и система дробления крестьянских участков встречала именно по этим соображениям постоянное противодействие со стороны власти. Благодаря ее усилиям в этих областях установилась система неделимых крестьянских участков, передаваемых из рода в род на основе наследственной аренды. Юридические пережитки крепостного права в виде барщины оставались, но их выкуп был очень облегчен. Кроме того, именно здесь крестьяне имели возможность заниматься подсобными кустарными промыслами в горной и текстильной промышленности (главным образом в Саксонии).

В противоположность этим смягченным формам крестьянской зависимости (Hörigkeit), на северо-востоке и востоке, в Мекленбурге, Пруссии, Богемии, Моравии, Силезии господствует крепостное право, доведенное до последних логических пределов, едва выносимое и совсем невыносимое (Leibeigenschaft)1). Тяжелые условия крестьянской неволи в этих областях объясняются тем, что тут помещик сам занимается хозяйством, что собственное хозяйство очень выгодно, ибо спрос на хлеб из этих областей очень большой. Помещик является не только землевладельцем (Grundherr), как в средней Германии и к западу от Эльбы, но и хозяином (Gutsherr). Так как спрос на хлеб растет, то ему выгодно все больше и больше расширять собственную запашку. Поэтому он с остервенением сносит крестьянские дворы, ведет борьбу с принципом наследственной передачи участков, захватывает крестьянские общинные угодья. Так как ему нужны дешевые рабочие руки на барщинном праве, то он всячески старается уничтожить следы крестьянской независимости и превратить крестьян в бесправную массу. Формальную почву для этого помещик без труда находит в тяжелом экономическом положении крестьян. На скудной северной почве трудно было хозяйничать без систематических затрат на мелиорацию, то есть без капитала. Капитала этого у крестьян не было. Им снабжал их помещик. Так накоплялась задолженность, а задолженность приводила к своему неизменному результату, кабале. Государственная власть, по фискальным и военным соображениям, с самого начала XVIII века пыталась прийти на помощь крестьянам и в Австрии, и в Пруссии. Фридрих Вильгельм I в Пруссии ставил в 1718 и 1719 годах вопрос очень оригинально: он хотел уничтожить крепостное состояние, сохранив при этом прикрепление к земле и барщинный труд. Все дело должно было сводиться к установлению наследственных прав на землю. При этом вопрос шел только о дворцовых крестьянах.

1) В Пруссии со времени «либерального», не любившего неприятных слов «Общеземского Уложения» Фридриха II оно называлось наследственным подданством (Erbuntertänigkeit).

О помещичьих король даже не заикался. Из всей его путаной затеи, разумеется, ничего не вышло. При Фридрихе II в положении дворцовых крестьян наступило некоторое улучшение. Указами 1777 и 1790 годов (последний был лишь опубликован Фридрихом Вильгельмом II) была признана наследственность ласситского владения (ласситы — крестьяне, получившие от помещика участок взамен ряда повинностей; они не имели права распоряжаться этим участком, и самое владение чаще всего было не наследственным). Но Фридрих II пошел и дальше. В 1763 году было запрещено арендаторам дворцовых имений Восточной Пруссии и Литвы брать крестьян на дворовую службу. При Фридрихе Вильгельме III, уже под влиянием французской революции и ее отголосков — крестьянских волнений, было разрешено всем дворцовым крестьянам выкупать барщину (указы 1799 и 1805 гг.). Гораздо труднее шло в Пруссии дело освобождения помещичьих крестьян. Юнкеры упорно отстаивали свои права. В 1763 году Фридрих II издал указ, которым предписывалось «отменить без рассуждений» все виды крепостного состояния в дворцовых, помещичьих и городских имениях. Указ остался без практического применения. Все, чего мог в этой сфере добиться Фридрих II, — а он вообще умел настаивать на выполнении своей воли — это закрепление мер по «охране крестьянства» (Bauernschutz), то есть мер, запрещавших снос крестьянских дворов и расхищение общинных угодий, и мер, ограничивающих барщину. Да и то, удавалось это больше в провинциях, вновь присоединенных (Силезия и Западная Пруссия), чем в старых прусских провинциях, где приходилось, несмотря ни на что, считаться с влиянием юнкерства. Для Померании, например, когда король объявил после окончания Семилетней войны, что крепостное состояние (Leibeigenschaft) должно быть отменено, помещики ограничились равнодушной отпиской, что крепостного права в провинции не существует. Фридрих Вильгельм II, которого юнкеры держали в руках через посредство постоянно сменяющихся метресс, ничего не предпринимал для облегчения участи помещичьих крестьян. Но Фридриху Вильгельму III с самого начала царствования пришлось опять, все под влиянием тех же крестьянских волнений, думать о крестьянах. Кое-какие меры были приняты еще в 1799 году, но они остались без практического применения. Так дело дошло до реформы Штейна1).

Дворянство, таким образом, в сумме было еще сильно. Иначе и не могло быть, пока преобладающим типом экономической культуры было земледелие. И государство благодаря этому еще держалось за дворянство и поддерживало его. Дворянство было привязано к династиям, потому что только с их помощью, с помощью полицейского аппарата абсолютизма оно было в силах удержать свое социальное господство в деревне. Ибо всюду, и там, где крестьянская зависимость была сравнительно легка, и там, где она была очень тяжела, в проявлениях крестьянского неудовольствия недостатка не было. И дворянам было необходимо, чтобы государство защищало ту степень господства их над личностью и имуществом крестьянина, какая практикой в каждом данном случае установлена. Им было при этом все равно, будет ли это прямое потворство помещичьей эксплуатации, доходящее до запрещения жалоб против не в меру ретивых душевладельцев, или робкие попытки защиты крестьян, не приводящие ни к чему. Привязанность к династиям и особенности земледельческой культуры обусловливают ту черту дворянского политического настроения, которая столь характерна для XVIII века, — партикуляризм. Для дворян, за редкими исключениями, ни таможенные заставы, ни акцизы, ни монетная путаница не представляли больших неудобств, таких, с которыми они не могли бы мириться.

1) В Мекленбурге тоже принимались меры защиты крестьян. В 1755 году было запрещено рыцарям сносить крестьянские дворы. Но рыцари подали жалобу императору. О реформах в Австрии при Марии Терезии и Иосифе см. соств. слова.

А сердечное единение с государем создавало большие выгоды. Поэтому националистические чаяния и стремления к единству — чувства для дворян незнакомые.

Наоборот, для буржуазии национальное единство было гарантией возможности какого бы то ни было прогресса. Без единства она задыхалась. Она таила в себе много неисчерпанных сил, но им не было выхода. Прежде всего, она была почти безоружна в экономической борьбе с другими крупными странами: Англией, Францией, Нидерландами. Те в двух отношениях находились в условиях более благоприятных. Во-первых, у них были колонии, которые поддерживали как торговлю, так и промышленность метрополий. Во-вторых, все три названные только что государства представляли собой единые национальные организации и вели определенную экономическую политику. У Германии колоний не было, а единство ее было не политическое, а чисто географическое. Священная Римская Империя после Тридцатилетней войны разлагалась заживо, а тот суррогат единства, который когда-то успешно заменял настоящее единство, — сеть могучих, богатых, влиятельных имперских городов, — уже не существовал более. Города захирели и, как самостоятельные единицы экономической политики, доживали последние дни. Они были обречены не только по политическим причинам. Таможенные барьеры, которыми отгородились князья, стесняли сбыт товаров, суживали рынок и тем самым заставляли как капиталы, так и рабочие руки искать себе применения на территориях более обширных княжеств. Самостоятельность городов при росте территориального абсолютизма становилась скорее препятствием для дальнейшего их экономического развития. Южные города, оправившиеся после Тридцатилетней войны, падали уже по другим причинам; они едва могли поддержать остатки старых торговых связей со Швейцарией и северной Италией. Аугсбург, потерявший свои крупные банкирские дома, тщетно старался сделаться промышленным центром. Ульм сохранил лишь частицу своего вывоза в Италию (полотно). В Нюрнберге от цветущей промышленности осталось только производство игрушек. Регенсбург не заглох окончательно потому, что был резиденцией имперского сейма. Зато вместо юга поднимались другие районы. Крупные ганзейские города и после распадения союза продолжали торговую политику на прежних началах. На первом месте тут были Любек, старая столица Ганзы, Бремен и особенно Гамбург. Они принимали участие в китоловном промысле на севере и рыболовном в Зунде. Бремен и Любек по старой памяти торговали больше с востоком, с Россией. Бремен, впрочем, торговал и с западом. Он вывозил вестфальские и ганноверские полотна и привозил французские вина. Заатлантическая торговля была закрыта для немцев вплоть до американской революции. Гамбург умел устранять неудобные для торговли последствия тех войн, которые вела империя: он пользовался датским флагом. Это исключительное положение одно время сделало его настоящей приманкой для французских и голландских капиталов. Но от временного пышного расцвета Гамбург сразу перешел к упадку, когда Англия объявила, что флаг не покрывает товара, а Россия закрыла свои границы для грузов, шедших из Гамбурга. Последнее десятилетие XVIII века было сплошным крахом для города.

Если в XVIII веке в Германии осталось кое-что от былого расцвета промышленности, то народились и некоторые новые районы производства. Две отрасли производства все-таки работали на вывоз: льняное и металлическое. Особенно значителен был вывоз полотна. Его отпускалось за границу, по тогдашним статистическим данным, на 20-30 миллионов талеров ежегодно, не считая пряжи. Верхний Лаузиц производил на 4,5 миллионов, а вывозил на 1,5-2 миллиона талеров. Оснабрюкский и Минденский округа в Вестфалии производили больше, чем на 2 миллиона, причем один Билефельд отправлял за границу ежегодно на 100 000 талеров. Почти так же успешно работали некоторые ганноверские округа. Силезская полотняная мануфактура производила в разные годы на 5-13 миллионов талеров. К концу XVIII века вывоз стал несколько падать из-за конкуренции шотландского и ирландского полотна.

Однако, в общем, Германия в течение всего века ввозила гораздо больше, чем вывозила. Когда немецкие корабли из Гамбурга и, особенно, из Бремена уходили за границу, они везли либо сырье, либо самые обыкновенные мешки с балластом для усиления устойчивости судов. В Нанте, одном из важнейших торговых портов Франции XVIII века, на берегу возвышались целые песчаные горы — балласт немецких кораблей, выгруженный здесь. Местные жители называли эти своеобразные дюны, в образовании которых не принимали участия силы природы, — «немецкими товарами», les produits de l’Allemagne1). Немецкая буржуазия прекрасно сознавала невыгоды такого торгового баланса и горько на это жаловалась устами Юстуса Мезера и других патриотов. Но она не в силах была изменить ничего. И для правительств это не было безразлично. Не нужно забывать, что господствующим принципом торговой политики был меркантилизм, с точки зрения которого неблагоприятный торговый баланс был явлением гибельным. И мы видим, что в большинстве немецких государств делаются самые серьезные попытки поддержать существующие отрасли промышленности, насаждать новые, оберегать их при помощи покровительственных и запретительных тарифов от иностранной конкуренции, поощрять торговлю. Иногда эти попытки делаются до такой степени бестолково, что приносят скорее вред, чем пользу.

1) По вычислениям Фишера, в 1720 году ввоз из Франции в Германию составлял 31 миллион франков, а вывоз — 11,5 миллионов франков; в 1789 году — 175 миллионов франков и 96 миллионов франков.

Но, в общем, они помогают и торговле, и промышленности. Возьмем такую типичную страну, как Пруссия. Первые шаги на поприще оживления промышленности были сделаны великим курфюрстом, который дал у себя приют французским гугенотам и другим опытным работникам (см. следующую главу). Но настоящая, планомерная политика покровительства промышленности началась с Фридриха II. Он запретил в 1766 году ко ввозу в Пруссию около 500 предметов, прекратил вывоз некоторых видов сырья, главным образом шерсти (за ее вывоз грозила смертная казнь). Он давал государственные субсидии, льготные, часто безвозвратные ссуды всем, желающим основать ту или иную мануфактуру, отводил земли под фабрики, дарил здания. Особенно покровительствовал король шелковому делу. Шерстяное дело стояло довольно твердо еще при Фридрихе Вильгельме I, но это достигалось ценой упадка хлопчатобумажного производства. Бравый король просто преследовал хлопчатобумажников, чтобы дать ход своей любимой шерсти. Фридрих II одинаково внимательно взращивал то и другое. Так же энергично поддерживал он и нетекстильные производства. К концу его царствования, несмотря на войны и все вообще неблагоприятные политические условия, общую ценность прусских фабрикатов оценивали в 30 миллионов талеров.

Саксония XVIII века не могла еще сравняться по своему промышленному развитию с прусскими провинциями. Ей сильно повредила война, и еще больше вредили таможенные заставы. Она, правда, умела их обходить; чуть не все саксонское текстильное производство жило контрабандным вывозом за границу. Вообще говоря, чем крупнее было государство, тем больше было простору для хозяйственных оборотов, тем независимее были хозяйственные расчеты промышленников и купцов. В мелких и мельчайших государствах вся хозяйственная деятельность так или иначе была связана с двором. Двор был главным потребителем, милости двора спасали от акцизных скорпионов, и, наоборот, немилость двора приводила к быстрому разорению. Чем больше была страна, чем чище была руководящая политикой государственная точка зрения, тем больше было простору купцу. И купцы пользовались открывающимся простором.

Что торговля и промышленность в Германии к концу XVIII века были уже заметным фактором хозяйства, показывает возможность такого факта, как перенесение некоторой доли оборотов величайшей мировой биржи XVII и XVIII веков, амстердамской, после завоевания Нидерландов французами, — во Франкфурт-на-Майне, где уже начинала всходить и скоро должна была загореться ярким светом звезда Ротшильдов.

Экономические факты, таким образом, давали уже довольно солидное основание для роста политического самосознания немецкой буржуазии. Она ясно ощущала неудобство разделения страны на бесконечное множество отечеств, которые смотрели одно на другое с ненавистью и все преисполнены были высокопатриотического эгоизма, весьма вредного для хозяйственной деятельности. Классовое сознание уже тогда начинало предсказывать буржуазии, что без единства она никогда не выбьется из бюрократических тисков и никогда не отнимет господства у землевладельческого дворянства. Противоположность своих интересов с интересами дворянства бюргерство ощущало очень ясно, но у него были связаны руки, и единственно, что ему оставалось, — это исподволь перекупать дворянские земли и стараться проникать ко двору, чтобы там вести борьбу с влиянием знати. А бессознательно бюргерство в Германии давно уже работало над укреплением своего значения, и в культурной области оно успело сделать довольно много. Оно сокрушило придворно-дворянскую ложноклассическую литературу и добилось того, что национальная литература, от Гриммельсгаузена и Логау до Лессинга и Виланда и от Гюнтера до Гете, стала буржуазной литературой, что общественное мировоззрение и наука в так называемом немецком Просвещении — стали отражать настроения и потребности буржуазии. А у людей, наиболее тесно связавших свою судьбу с экономическими судьбами Германии, уже начинало появляться политическое сознание, понимание несовместимости существующих форм государственного устройства, построенных на принципе частной безответственности, — с нервом хозяйственной жизни эпохи. Вот что писал, например, в 1796 году гамбургский банкир, англичанин по происхождению, чистый немец по духу, Джон Париш: «Купец всегда должен обнаруживать величайшую предусмотрительность, когда он заключает сделки с тем или иным правительством. Ибо его положение слишком неодинаково с положением его контрагента. Для министра ничего не стоит принести в жертву какую-нибудь фирму... Во мне говорит не демократическое настроение, а деловой опыт». В эпохи, для буржуазии критические, «деловой опыт» может стать и демократизмом, и революцией. Париш, конечно, писал, наученный многому французской революцией, и так, как он, думала, вероятно, не вся немецкая буржуазия. Но и собственный «деловой опыт», и раскаты бури, ревевшей за Рейном и докатывавшейся в виде крестьянских волнений до Саксонии и Силезии, были хорошими политическими учителями. Пройдет еще некоторое время, и немецкие публицисты, идеологи бюргерства, будут наперерыв доказывать несостоятельность деспотизма.

Доходил ли до понимания власти в Германии тот факт, что бюргерство пробуждается и может не сегодня-завтра заявить о тех политических правах, которые принадлежат ему в меру его социальной роли? Несомненно, доходил, ибо иначе была бы совершенно необъяснима та странная политическая форма, которая зовется просвещенным абсолютизмом (см. абсолютизм, I, 71/2 и буржуазия, VII, 195). Два его главных признака, как известно, следующие: что староземлевладельческие привилегированные классы лишаются монополии государственной поддержки и что в угоду третьему сословию принимаются меры, формально клонящиеся к установлению гражданского равноправия. Превращение абсолютизма классического в абсолютизм просвещенный представляет собой минимум уступок, которых требует, может быть и бессознательно, усилившееся бюргерство. Это доказывает, что в социальном балансе страны безусловный перевес земледелия кончается, и весы медленно начинают склоняться в сторону торгово-промышленного капитала.

Номер тома13
Номер (-а) страницы601
Просмотров: 802




Алфавитный рубрикатор

А Б В Г Д Е Ё
Ж З И I К Л М
Н О П Р С Т У
Ф Х Ц Ч Ш Щ Ъ
Ы Ь Э Ю Я