Мировая скорбь
Мировая скорбь (немецкий Weltschmerz), высшее, проникнутое сострадательной человечностью, литературное проявление пессимизма; нравственное настроение, обобщающее не только недовольство несовершенством жизни, тщету идеальных стремлений, ограниченность наших познаний и оковы, сжимающие мысль, гибель всего великого и светлого, торжество несчастия, горя и зла, но и болезненное осуждение самой жизни, обманчивой, жестокой, мучительной и столь же бесцельно исчезающей, как она зародилась. Личная доля сливается в нем с судьбой всего страдающего человечества; все люди — товарищи по исконному несчастию; все мировое прошлое, народы, царства, цивилизации, религии, идеалы, свобода и красота, борьба и искания, слава и мощь, — бесконечные жертвы разрушения и смерти, и болит потрясенная душа не своим, эгоистическим горем, а скорбью вселенской, из-под чьей власти никогда не выйти людям. Девятнадцатый век, свидетель необыкновенно интенсивных проявлений такого настроения, склада мысли, духа творчества, то обозначал его термином мировой печали, усвоенным по немецкому почину всеми языками (douleur du monde, dolore universale), словно обозначая тем обособленное учение, пессимистическую доктрину, то, называя его «болезнью века» (mal du siecle), считал его своим неотъемлемым достоянием, добытым ценой великих потрясений и испытаний на рубеже двух веков, трагизмом не смолкавшей затем политической и общественной борьбы, кризисом веры и философии, поднявшими до жгучей боли сознание безысходности человеческого несчастия. Но невозможно замкнуть начало и развитие этой гуманной меланхолии в тесные рамки одного столетия. Нельзя ввести ее и в определенные пределы философского или нравственного учения, с вождями и пророками, догматами и тезисами. На протяжении всей истории человечества, особенно усиливаясь в эпохи перелома, крушений, тяжелых культурных потрясений, соединяя в духе тех же идей Восток и Запад, античную пору, средневековье, новые века, доходя до недавнего нашего прошлого, идут в мировой литературе долгой чередой печальники-человеколюбцы, не склоняя покорно головы перед неизбежной долей, но выступая против нее с скорбным и ропщущим словом. Сближаясь с столь же древними традициями пессимизма, исповедание их было всегда выше и живительнее. Систематику — мыслителю-пессимисту, «лишнему человеку» с его надменным презрением жизни и людей, исключительным, мнимо-героическим натурам, полным демонизма и эгоистического недовольства, чужды влечения и помыслы истинного «мирового скорбника», широко открытые для человеческой массы. Евангелие сострадания, равенства и в несчастии, и в борьбе против него заменены у них бунтом, гневом и презрением самодовлеющей личности.
Из непроглядной дали веков слышатся первые звуки мировой скорби. Глубокая и человечная печаль еврейских пророков (Иеремии, Исаии), гуманная меланхолия Псалмопевца, полные трагической силы обобщения Екклезиаста о суетности мира и тщетности исканий духа, философия несчастия, отречения от жизни, отрады небытия, звучавшая в царстве буддийской мысли, скорбное раздумье римского поэта-мыслителя Лукреция, сознание вековечности зла и страданий, удручавшее в магометанском мире аскетическую секту суфизма, — ряд разноплеменных, общечеловечески-солидарных заявлений, слышащихся из отдаленной древности. На различных ступенях развития, разобщенные, казалось, временем и разностью культуры, сходятся в идеях и учениях Лукреций (в поэме о «Природе вещей», особенно в третьей книге), с его мыслями о превосходстве смерти, уничтожающей жизненные страдания, уносящей и дух и тело наше, и глубокомысленные восточные поэты XI и XII веков, араб Абуль-Аля и Омар-Хэйям, персидский поэт-астроном (после перевода, в 1859 г., его славных на Востоке четверостиший на английский язык достигший колоссальной популярности во всем английском читающем мире), — первые выдающиеся певцы мировой скорби, которых выставила вселенская литература за много веков до Леопарди. Неразрешимая загадка вступления нашего в мир и ухода из него, призрачность человеческого существования, ничтожество его среди великой, вековечной мировой жизни, власть беспощадного рока, ложь всяких религий, невозможность найти удовлетворение или воздаяние ни на земле, ни в мнимом загробном мире, с необыкновенной, захватывающей глубиной изображались Омаром Хайямом. Мыслитель-природовед и астроном, он все же находил исход и примирение в посмертном слиянии человека с природой, в стремлении его раствориться в ней; после своих тщетных грез, полетов мысли, призрачных иллюзий, он, словно капля влаги, вливается в всепоглощающее море вселенной. Для поэта-слепца Абуль-Аля нет и этого примирения. Полный тоски и гнева на позор и ничтожество, ограниченность и темноту жизни и безысходность людской судьбы, он вместе с своим предшественником и наставником, поэтом Мотанаббием, который как будто завещал ему развить безутешные взгляды свои, — уже типические выразители мировой скорби. Христианство со своей моралью покорных страданий, неотвратимости зла и греха, загробного искупления не могло преодолеть преемственно передававшейся общечеловеческой грусти. Если в средние века она проникала в сектантскую поэзию католического Запада, если в настроениях нравственно возбужденной мысли сказываются порою отголоски безотрадной буддийской морали, проникавшей в Европу в религиозно-художественной проповеди знаменитого «Варлаама и Иосафата» и подобных ему творений, — если в поэзии средневековья (например, в «Бедном Генрихе» Гартмана ф. Ауэ) слышатся глубоко скорбные речи о ничтожестве жизни и едином могуществе смерти, «перед которой равны и добродетель, и мужество, и низость, и порок», то на рубеже Возрождения в канцонах, признаниях, философских трактатах Петрарки находим первые в истории нового человечества задушевные излияния мировой меланхолии и удручения жизнью, taedium vitae, от которого единое спасение для поэта в мистике любви, — «презрения к свету» и вместе с тем братского участия к людям. Среди разлива освободительных идей Возрождения, возвещавших миру обновление, сносивших все устои гнилого общественного, нравственного, религиозного строя, не затихла мировая скорбь, и с необыкновенной силой и глубиной проявилась у Шекспира. Ею дышат его поразительные сонеты — автобиографическое значение которых несомненно, — излияния его выстраданной мысли. Опыт жизни, горестные наблюдения над судьбой правды и свободы, над торжеством зла, гнетущие впечатления общественного падения среди елизаветинской реакции вызвали у поэта широкое, общечеловеческое представление о неумолимом роке, губящем все великое и честное и сливающем всех людей в беспомощную массу жертв смерти, за которой нет воскресения, нет будущей жизни, страшной уже жуткой возможностью продолжать и за гробом муку мысли. Один из величайших образцов «лирики размышления», — главная, первенствующая группа сонетов, обращенных к близкому другу Шекспира, дает неутешно-скорбную исповедь его тревог, сомнений, отрицаний и осуждений. Войдя и в драматическое творчество поэта, его человечная меланхолия, отразившаяся сначала в речах и суждениях такого отщепенца, как нелюдим Джак («Как вам угодно»), воплощается в Гамлете. Соединившись с мучащей его рефлексией, слабостью воли, неспособностью к решительным действиям, она превышает по интенсивности все эти отличительные его свойства. Не колеблющийся мститель за честь отца, не гневный обличитель безнравственности и пошлости затхлого придворного мира, не симулянт безумия, порой переходящий под влиянием гложущей горести в его настоящие тона, дорог человечеству в Гамлете, но неутешный, бессильный совладать с натиском дум о несчастии и ничтожестве жизни мировой скорбник. Высшее выражение его настроения — сцена на кладбище, с черепом шута Иорика в руках (мысли и темы в ней удивительно сходны с мотивами лирики Омара Хайяма; до того общи основы истинной мировой печали!). И никогда не замирали в последующей литературе отголоски мыслей и обобщений Гамлета, казавшихся порой чуть не евангелием мировой скорби.
Новое, еще более глубокое и в главных своих результатах, казалось, победоносное возрождение, вызванное в общечеловеческой культуре просветительным движением XVIII века, также не могло преодолеть исконных заветов мировой меланхолии, и (не говоря уже о породивших целую школу, глубоко печальных «Ночах» Эдварда Юнга) смежная, одновременная с могучими деяниями великой армии энциклопедистов общеевропейская эпидемия вертеризма показала это в целом ряде видоизменений типа скорбника, который становился уже международным. Соединение большого личного горя и возмущения неудовлетворенной души с тяжелым переживанием общей участи людей и с презрением к действительности, составившее для современников обаяние героя гётевского романа, не передавалось в одинаковой степени его двойникам, появившимся вскоре в различных литературах Европы (не говоря уже о многих подражаниях в литературе немецкой); эгоистическая гордыня непризнанной людьми выдающейся личности лежала нередко в основе и бурного пессимизма и вызова, бросаемого людям и судьбе, наконец (словно завещанного Вертером) самоубийства. Но, насколько гётевский скорбник выше и в общечеловеческом отношении значительнее тех литературных предшественников, на которых Гёте, при всей субъективности своего замысла, считал нужным опереться, — романических героев Ричардсона и Руссо, — настолько важнейший из его собственных потомков, итальянский Вертер, Якопо Ортис, главное лицо в романе пламенного итальянского патриота Уго Фосколо, выше своего родоначальника по силе и трагизму человечных сочувствий и глубокой печали о несбыточности правды, свободы, народного блага. Если Вертер отразил в воззрениях своих господствующие идеи боевой «поры бурных стремлений» в Германии XVIII века, то Ортис — первое по времени литературное отражение того крушения идеалов, провозглашенных Великой французской революцией, переживать которое было выше сил для многих из чутких свидетелей перелома, водворявшего вновь омертвелые основы старого порядка и разбившего целый мир упований. То была одна из эпох, когда под тяжестью современного недуга народов особенно силен всегда рост обобщающей его на всю жизнь человечества мировой скорби у отдельных лиц. Не всей, очень людной тогда, группе «лишних», разочарованных, душевно разбитых людей, выступивших в литературе с своими неразлучными спутниками, творческими двойниками, свойственна была в одинаковой степени универсальность угнетавшей их скорби, хотя бы они сумрачно и эффектно драпировались ею, и не только Сенанкур с своим «Оберманном», но и Шатобриан с страдальческой тенью Ренэ, безнадежно ищущей под конец спасения от зол и несчастий людских в Новом Свете, подчиняются, прежде всего, в пессимизме своем болезненно выстраданной неудаче личной жизненной борьбы, неудовлетворенности своих гениальных притязаний, и потомство, сочувственники и подражатели, которых нашлось немало у Шатобриана во всех литературах, венчало виновника этого течения мысли и чувства неподходящим к нему венцом страдальца за мир. Не Шатобриану, а Байрону подобает он в ряду вождей человечества начала прошлого века. С этим великим поэтом мировая скорбь приняла новый и необычайный оттенок. Глубокая грусть, поразительно рано сказавшаяся в его поэзии, при самом вступлении его в жизнь, еще в юношеском творчестве, широко развивается под влиянием личных испытаний и борьбы, превративших его жизнь в трагедию, и мировой трагедии народов, созданной наполеоновскими войнами, повсеместным торжеством реакции, нашествием темных сил. В «разочаровании» и меланхолии такого странника между людьми, как Чайльд-Гарольд в первых двух песнях поэмы, сказались уже тяжкая грусть угнетаемого общей жизнью мыслителя, гнев и горе при виде страданий целого ряда народов и влияние заветов прошлого, раскрывавшие перед путником, проходящим среди развалишь некогда могучих государств и цивилизаций, когда мысль его, сквозь даль веков, сообщалась с мировой скорбью древних, оплакивавших тот же неизбежный закон разрушения. Но с грустью Байрона совместно боевое, двигательное начало, полное непокорности и вызова. Уже из уст удрученного жизнью Гарольда, странника по южным окраинам Европы, слышатся горячие воззвания, обращенные к угнетенным народам и вызывающие их отвоевать себе волю. Потрясения и оскорбления, вынесенные поэтом-отщепенцем во время разрыва с отечеством, усилят и его боевой отпор, и гнетущую скорбь. Мрачный полет фантазии может увлечь его до создания «Тьмы», этого видения последнего дня вселенной, гибели жизни, смерти природы и всемогущего торжества Мрака. Гложущая тоска и возмущение человеческой участью могут довести Манфреда до одиночества, бегства в природу, до презрительного вызова, брошенного в лицо самой смерти; в Каине воплотится пробудившаяся человеческая мысль, обреченная на вечное искание истины, света, правды, свободы и на мучительное сознание несокрушимости зла, — но недовольство, протест, борьба во что бы то ни стало против доли людской не смолкают. В последней песне «Чайльд-Гарольда» жалоба, обращенная к матери-земле, полна страстной горечи и отчаяния, но тут же провозглашается непобедимость человеческой мысли. «Она — последний, единственный оплот человека». Тут же вырывается горячее заявление веры в конечное торжество справедливости, и проносится видение свободы, «чье знамя, надорванное, но все еще развевающееся, несется с бурной силой против ветра, — чей трубный звук, даже на время замирая, возбуждает волнение и тревогу, надежду на лучшие дни». В основе байроновской мировой скорби лежит, несмотря ни на что на свете, нечто положительное, стремление к намеченной цели; скорбник кладет свою душу за судьбу угнетенных народов, и сам гибнет во имя их свободы. В ту же темную пору, в той же стране, для блага которой великий отрицатель и великий подвижник принес столько жертв, мировая скорбь нашла в Леопарди, быть может, еще более знаменательного и глубокого выразителя, отдавшего ей и поэтический дар свой и умозрительные силы выдающегося философа. Если к двум именам этим присоединить находившегося тогда в Италии Шопенгауэра, который в своей, составившей в философской науке эпоху, книге «Мир, как воля и представление», появившейся в 1818 году, возвел пессимизм до значения универсального и страдания, несчастия — до рокового, гнетущего закона, обнаружится (как отметил это и Шопенгауэр), что в одно и то же время в Италии, которую нередко называли тогда «страною мертвых», сопоставлены были судьбою, не зная друг друга, три важнейших представителя мировой скорби. Исповедание ее, выстраданное Леопарди в печальном жизненном опыте, в мучительных исканиях, думах, запросах, привело его к теории властного над человечеством несчастия (infelicita), к противоположению вечности и необъятности природы и ничтожности, мимолетности человека, к иронии над его притязаниями и помыслами о счастье и бессмертии, когда его ждут страдания, ужасы бытия и смерть, — единственное, что есть верного на свете, избавительница от жизни, окруженная прелестью и лиризмом поэта. Болезненный, хилый, не встречавший сочувствия и понимания среди людей, в необъятных смолоду чтениях удивительного эрудита поддавшийся влиянию древних и новых мыслителей-пессимистов, он все же пережил период преклонения переда, давно минувшим величием античного мира, находил даже в новые времена, например, во французской революции, возрождение благороднейших людских стремлений, отдался грезам о национальном возрождении Италии и избавлении ее от тирании, к которому стремились в его отечестве революционеры двадцатых годов. Но и крушение освободительного движения и тяжкие сумерки, охватившие всю Европу, подавили эти мечты; личная жизнь, разбитая, неудовлетворенная, угнетала; глубокая, казалось, беспросветная грусть завладела сознанием. Цикл несравненных по силе мысли и чувства лирических стихотворений, ряд полных печальной иронии прозаических диалогов, формой своей напомнивших разговоры Лукиана, и несметное богатство «размышлений» из области философии и литературы, которые составляют содержание посмертного (в наше время и изданного в 7 томах) сборника «Смеси» (Zibaldone, как называл его Леопарди), остаются памятниками необычайно развившейся у поэта мировой скорби. Но, являясь одним из ее апостолов, он все же остался глашатаем чистого идеализма. Живя всецело в царстве мысли, бросая вместе с своим Исландцем (в диалоге, выведшем его в споре с олицетворенной Природой) жестокие укоры за то, что она, без его воли, ввела его в жизнь вселенной и так же бессмысленно уведет его из нее, он видел в людской массе своих товарищей по несчастью, желал бы, кажется, вызвать всеобщий братский союз (alleanza fraterna) против силы, виновной в мировом зле. Утверждая, что лучше ничего не знать, ничем не быть, совсем не существовать, чем жить, он не мог забыть об угнетении народном, даже в последний, наиболее отданный скорби, свой период, мог написать едкую политическую сатиру против союза тиранов, терзавших Италию, а в смелых, кощунственно дерзких диалогах отдавался борьбе с государством, старым общественным строем, церковью, мертвой наукой. Так сходилась его скорбь с кажущимся пессимизмом, чуть не мизантропией Байрона, скрывая в себе задатки высоких, альтруистических движений. «Стоическим пессимизмом», сначала под сильным влиянием Байрона и в соответствии с Леопарди, проникнута была философская поэзия Альфреда де-Виньи, наиболее выразившая в новой французской литературе настроение мировой скорби. В энергически выраженных формулах, проходящих по лирике, драмам, приме нательному «Дневнику» (Journal d’un poete) Виньи, звучит признание ничтожества и тщеты всех упований, абсолютного неведения и беспомощности людской, мучительности жизни, «этой мрачной случайности между двумя вечностями» («зачем еще нам ад? Разве у нас нет жизни?»). В дальнейшем своем развитии, опиравшемся на влияние идей Виньи, французская поэзия мировой скорби пришла к безутешной лирике Луизы Аккерман (Шоке), соединившей проблемы, поставленные немецкой пессимистической философией, глубоко усвоенной автором, заветы его поэтических предшественников в этой области, с отражением разбитых надежд его на личное счастье, понесенных им великих утрат и гнетущего душевного одиночества. «Poésies philosophiques» (в особенности «Les Malheureux», «La Guerre», «L’Amour et la Mort» и «Le cri», предсмертный крик отчаяния, крик агонии), с взрывами мятежа и протеста против Творца-палача («Promethée»), образуют переход к скорби, охватившей поэзию «парнасцев», Леконт де-Лиля, Сюлли Прюдома, последних представителей вселенской печали в новой французской литературе. Немецкий вклад в поэзию мировой меланхолии в ту же пору слабее сродного с ней научно-философского течения в Германии, которое могло выразиться в учениях Шопенгауэра и Эдуарда Гартмана. В глубокой меланхолии Ленау, которого в былое время считали одним из выдающихся певцов Weltschmerz’a, при всей неутешности тоски, религии страданий, жажды смерти, буддийского покоя среди природы, слишком мало «общечеловеческих мотивов», и велико отражение личной, злополучной и потрясенной жизни, израненной людьми, но и отравленной психозом. Захватывающие скорбные звуки в поэзии Гейне, придававшие ей порою универсальное пессимистическое настроение, — лишь одна из сторон в сложной, многогранной натуре поэта, смежная с оживленными битвами сарказма и обличения, гениальным смехом, активной деятельностью политического борца и публициста. Неподдельные стоны мировой скорби все же слышались в новой немецкой лирике. Полные отчаяния и укора судьбе за свою разбитую жизнь и за вековечные муки людские, песни слепца Иеронима Лорма и пессимистическая поэзия немецкого эмигранта в Америке Фердинанда ф. Шмида, прославившегося под псевдонимом Дранмора, — одни из выдающихся явлений в длинном свитке вселенских скорбников. Каждая культурная народность вводила в него своих представителей: от славян вошел в него Словацкий с произведениями наиболее знаменательного «швейцарского» своего периода, в которых мировая печаль осложняется болезненно переносимым сознанием гибели родного, польского народа, и Лермонтов, сын тяжелого николаевского безвременья, с помыслами и стремлениями, «безбрежными, как вечность», с тоской о небесной родине, таинственной своей душевной историей, с бунтом против ненавистной жизни и грозной божественной силы, единственный, быть может, из всех русских поэтов, поднимавшийся в мятежных и горестных своих излияниях от личных страданий до вселенской, общечеловеческой печали. Бесконечно долгая летопись всевозможных проявлений исконного Weltsehmerz'а, от древнего Востока до наших дней, — конечно, ценный материал для изучения «психологии народов» и связующих их вечных мировых идей.
Литература: Meyer, «Weltelend und Weltschmerz» (1872); Fierens-Gevaert, «La tristesse contemporaine» (1899); Donner, «Lord Byrons Weltanschauung» (1897); Levi, «Storia del pensiero di G. Leopardi» (1911); Baerlein, «The Diwan of Abu’l Ala» (1908); Nicolas, «Les quatrains de Khejam» (1867); Нестор Котляревский, «Мировая скорбь в конце прошлого и в начале нашего века», 2 издан. (1910); Н. Стороженко, «Поэзия мировой скорби» («Из области науки», 1902); Себастьен Фор, «Мировая скорбь. Опыт независимой философии» (русский перевод, Вильна, 1906).
Алексий Веселовский.
Номер тома | 29 |
Номер (-а) страницы | 154 |