Пугачев и Пугачевщина
Пугачев и Пугачевщина. I. Личность Пугачева и его жизнь до открытого выступления. Емельян Иванов Пугачев своим внешним видом не поражал. Среднего роста, довольно плечистый, со спущенными на лоб подстриженными в кружок волосами и с кругловатой черной бородой на скуластом, самом простом мужицком лице, он представлял обычный тип простолюдина. Его, пожалуй, совсем нельзя было бы отличить в простонародной толпе от ему подобных, если бы не большие и живые черные глаза, в которых светились ум и лукавство: глаза быстрые и наметанные, поблескивая своей чернотой и белками, от черноты еще более белыми, выделяли этого человека из толпы. Но, рассматривая его наиболее достоверный портрет (в летописи Оренбургской осады Рычкова, см. Академическое издание сочинений Пушкина, т. XI, примечания Н. Н. Фирсова), мы тщетно стали бы отыскивать в лице Пугачева какие-либо признаки исключительной одаренности, могучей воли, даже просто необыкновенной жестокости; ничего подобного мы не найдем в этом лице, нет, это слишком обыкновенное лицо; оно скорее благодушно, чем свирепо, и только в больших темных зрачках заметна какая-то болезненная напряженность, как бы говорящая нам о том, что этот человек может быть и себе на уме, но также не чужд и некоторой фантазии и способен фанатически прилепиться к идее, претворить ее в жизненный план, подобно тому, как это раньше делал всякий мало-мальски сосредоточенный в себе раскольник, а теперь делает любой «умственный» серьезный сектант. Но, не представляя по внешнему своему виду ничего особенного, Пугачев все-таки не был вполне заурядным серым человеком. Он от природы был бойкий, расторопный малый, в высшей степени подвижная натура, и из него выработался один из тех типов, которые нередко выходили из широкого мира старой бродячей Руси. Уже в юноше-Пугачеве, участнике семилетней войны, его военный начальник заметил «проворность» и за это свойство взял его в свои ординарцы. «Проворность» как нельзя лучше пригодилась Пугачеву в его дальнейшей скитальческой жизни, вывела его из многих бед и, еще более развившись от жизненных испытаний, бросила в отважные и крайне рискованные предприятия. Самостоятельная бродячая жизнь Пугачева началась после турецкой войны, во время которой он дослужился до 1-го офицерского чина — хорунжего. Отпущенный Пугачев Паниным на побывку домой по болезни, Пугачев больше уже не вернулся в армию, к казенной службе. И случилось так потому, что он, будучи в отпуску, довольно скоро перешел на нелегальное положение, оказался в бегах. Не добившись отставки по болезни, проявившейся в каких-то язвах на руках и груди, он вместе со своим зятем бежал на Терек, но и там ему не повезло. Как беглый, он был арестован и прикован на гауптвахте к стулу, но это не помешало ему бежать с тремя звеньями цепи и с подговоренным к побегу караульным солдатом. Вторично схваченный и заключенный, Пугачев снова бежал. На этот раз он искал себе опоры и нашел таковую в раскольниках, выдавая себя самого за раскольника. После этого, где только не побывал Пугачев. Побывал он в Польше, где, по-видимому, еще более сблизился с раскольничьим миром — в одном из важнейших раскольничьих гнезд на Ветве. Поэтому, когда Пугачев из Польши возвратился на льготном основании (в силу указа Екатерины II о беглых в Польшу), то неудивительно, что он, в сущности, начинает следовать всем директивам, которые получил от раскольников. Так, один из держателей Пугачева, раскольник Кожевников, направлял его на Иргиз в самые недра раскола — Мечетную слободу — к раскольничьему старцу Филарету — и Пугачев посетил и эту слободу и этого старца. Перед тем он пожил в дворцовом селе Малыковке (ныне Вольск), тоже в раскольничьем гнезде, и в это время уже знал о появившемся в Царицыне государе Петре Федоровиче, схваченном там царицыными властями, но успевшим скрыться «неизвестно куда». Старец Филарет сообщил Пугачеву, вошедшему в полное его доверие, об отчаянном положении яицких казаков и об их намерении «бежать к золотой мечети», и нет ничего невероятного в том, что здесь, у старца Филарета, окончательно был выработан план иным способом улучшить положение яицких войск, вместе с тем и послужить и старой вере. От Филарета Пугачев отправляется для осуществления своего плана на Яик. В раскольничьем мире тогда происходило сильное брожение. Он был не менее недоволен своим положением, чем разгромленное яицкое казачество. От петербургского правительства Екатерины II не ожидалось тех гарантий, какие раскольничий мир мог получить от Петра III, который прекратил сразу гонения на раскольников, и когда он так быстро и таинственно исчез с российского престола, то общий вздох сожаления о нем, об его безвременной гибели, вырвавшийся из раскольничьей груди, был так глубок и искренен, что невольно заразил сочувствием к погубленному Екатериной и барами царю все простонародье, в лице крепостного крестьянства ждавшее от Петра III освобождения от барской неволи подобно тому, как он освободил от монашской неволи так называемых экономических крестьян, переведя их из-под власти монастырей и других церковных учреждений под власть государства. Их общее сочувствие к Петру III, распространившееся, как луч света, бесчисленными радиусами из раскольничьих центров по всему необозримому народному морю, всколыхнуло его ожившими в нем надеждами и ожиданиями. Ожили надежды и ожидания, разыгралась бурно народная фантазия — ожил и Петр III. Пошел слух, что он не умирал, не убит, бары и царица ошиблись в расчете — «батюшка» спасся и скрылся, но явится, уже явился, но опять скрылся — и снова явится. Раскольники вели агитацию в этом смысле, а появление самозванцев одного за другим укрепляли массы в убеждении, что это и есть сущая правда. Едва ли можно сомневаться в таком толковании этого вопроса, что раскол был вдохновителем самозванской авантюры Пугачева, хотя он потом и отрицал это. Вся совокупность фактов и логика событий заставляют нас сделать такой вывод. Раскольники прикосновенны сильно к пугачевскому предприятию в его начале; лишь потом, при ликвидации его в жизни, они как-то исчезают со сцены, увидав безнадежность восстания. А раньше они готовились к торжеству «старой веры» вместе с торжеством объявившегося, симпатичного им, законного царя. В Саратове, например, как мы узнаем из подлинного следственного дела о Пугачеве, перед его выступлением коллективно изучалась «раскольничья библия»; кузнечный мастер Горбунов впоследствии показывал, что ему с братом эту библию читал некто Савич. Вообще в раскольничьих кругах к чему-то готовились; дальнейшие события показывают, что, по-видимому, обдумывался план поднять казачество, а потом весь народ на защиту старой веры, через возвращение престола ее другу, — императору Петру Федоровичу. Трудно думать иначе, особенно если принять во внимание то почитание, которое раскольники питали и до сих пор питают к памяти Петра III, образ коего в их сознании ассоциируется с образом Христа-искупителя. Дальнейшие похождения Пугачева тоже свидетельствуют, что его блюло недреманное раскольничье око. Попавшись в руки властей и будучи заключен в казанскую тюрьму, он бежал оттуда при помощи раскольников. Самое указание ими же на яицких казаков, недовольство которых екатерининским правительством могло сыграть роль фактора, возбуждающего их к восстанию, весьма знаменательно: яицкое войско было привержено к старой вере, и раскольники имели основание надеяться, что в числе лозунгов их восстания за обретенного государя будет старая вера. Раскольники и не обманулись в своих надеждах как на Пугачева, так и на яицких казаков. Последние приняли первого и стали скрывать его по разным степным хуторам. С «Талового Умета» пахотного солдата Оболяева Пугачева перевезли на хутор казаков Кожевниковых, потом в «караулистое место» на Усиху и, наконец, на хутор казака Толкачева. Здесь было решено, что подготовка для открытого выступления «государя» достаточна: у него была уже хорошая казацкая шапка, красный кафтан, знамена с осьмиконечным крестом и до 80 человек разного сброда «подданных». Перед ними-то 17 сентября (1773) и были распущены знамена «объявившегося государя», и прочитан его первый манифест. При первой встрече с правительственными войсками у Пугачева было 140 человек, а 18 сентября его толпа увеличилась до 300 человек. Восстание началось успешно, хотя на первых порах, при встрече с правительственными отрядами, Пугачев и подумал, что «разберут по рукам». Не только не разобрали, но часть казаков даже присоединилась к «Петру Федоровичу». От Яицкого городка, к которому, прежде всего, подошел этот вынырнувший из оренбургской степи «император», ему пришлось отойти, он предпочел двинуться на крепостцы меньшего значения, и здесь его сопровождал успех за успехом. Восстание быстро разгоралось и становилось серьезным, хотя в Петербурге долго этого не понимали или не хотели понимать. Оно и научно вполне может быть понято лишь при условии, если вскроем его глубокие корни, выясним его социологические и психологические причины.
II. Общее положение. Основная причина пугачевщины заключалась, разумеется, в общем положении низших классов России. Предшествующая история России шла так, что низшие классы являлись как бы колонией по отношению к высшим классам, неустанно и без меры ими эксплуатируемой с древнейших времен, когда неорганизованные массы подчинились власти организованных верхов общества. На этой почве безмерной эксплуатации государством народа и образовались в России две неравных стороны — немногочисленные, но богатые и сильные своей «государственной» организованностью господа, бояре, баре, мироеды-кулаки и многочисленная «чернь» или, по барской терминологии XVIII века, «подлые люди», сильные только своим количеством, но слабые своей неорганизованностью, некультурностью и умственной отсталостью. Большая часть этой «черни» приходилась на долю крестьянства, в свою очередь более чем на половину в XVIII столетии находившегося в крепостном состоянии (см. XXV, 463/82). .
Именно в XVIII веке явились еще более отягчающие условия жизни низов населения, как городского «посадского», так в особенности крестьянского. Развитие, денежного хозяйства сильно ухудшило положение трудящихся в России. Крепостное крестьянство остро почувствовало на своей спине власть денег, ибо помещики, нуждавшиеся в них для своей роскошной и дорогой жизни, выжимали из своих подданных деньги в оброке, на который они перевели большинство крестьян в нечерноземных губерниях, или вообще через большую интенсификацию своего сельского хозяйства, превращавшегося у крупных владельцев из прежнего патриархально-барщинного в подлинное плантаторское, лишь с «белыми рабами». Власть помещиков в XVIII столетии чрезвычайно усилилась, а при Екатерине II дошла до своей кульминационной точки.
Бедственное положение крепостных отразилось и в простонародном литературном творчестве. Какой-то грамотей из крепостных составил целое большое стихотворение, напечатанное под заглавием «Плач холопа», в котором слышится и горе невыносимо тяжелой жизни крепостных, и ненависть их к «господам», виновникам «бедства» «холопьей» жизни:
О горе нам, холопам, от господ и бедство!
А когда прогневишь их, так отнимут и отцовское наследство.
Что в свете человеку хуже сей напасти,
Что мы сами наживем — и в том нам нет власти.
По мнению автора «Плача», единственное средство избавиться от злых господ — это истребить их:
Ах, когда бы нам, братцы, учинилась воля,
Мы себе не взяли бы ни земли, ни поля,
Пошли бы мы, братцы, в солдатскую службу
И сделали б между собою дружбу,
Всякую неправду стали б выводить
И злых господ корень переводить.
Крепостные массы шли дальше своего поэта: они таили в себе мечту о «выводе» из жизни всех господ. Это было итогом всей страшной истории крепостного крестьянства.
Тяжело было положение и казенных и дворцовых крестьян, у которых помещиками были: у первых — государственная казна, то есть правительство, у вторых — царская фамилия. Эти крестьяне, сверх подушной подати (70 копеек с души), платили оброк, возвышавшийся весьма быстро, но не быстрее помещичьего оброка: в 1760 году они платили 1 рубль, в 1768 году оброк с них был увеличен до 2 рублей, каковую сумму, в среднем, в 60-х годах платили и помещичьи крестьяне. Но казенные крестьяне имели над собой слишком много приказчиков в виде государственных чиновников, и потому они стонали под игом этих последних, своими взятками и притеснениями делавших положение казенных крестьян иногда не лучше, если не хуже, помещичьих.
III. Положение населения в Поволжье и Приуралье. Особенно тяжело от чиновничьего ига приходилось инородческому населению Поволжья и Приуралья, где власть не уставала вести себя победительницей и потому считала своим неотъемлемым правом не церемониться с управляемыми. Так как, однако, излишек притеснений порождал некоторые неприятности и на местах, дававшие, в конце концов, себя чувствовать центру или в виде волнений и бунтов, или в виде потери населением платежной способности, от чего запускалась недоимка, — то правительство принуждалось принимать меры к выяснению причин прискорбных явлений с целью их устранения на будущее время. Назначались «осмотры» обширных восточных районов, расследования местных злоупотреблений, имевшие значение позднейших сенатских ревизий. В начале царствования Екатерины II подполковнику Свечину было поручено исследовать «причины бедности Казанской губернии государственных крестьян». Подполковник «исследовал» и нашел, что «причины» означенного печального явления заключаются в «разных обидах и народных поборах»; эти то «обиды и поборы», невыносимые для народа, и привели «многих» крестьян «в безнадежность» к платежу подушной подати. Следовательно, платежная способность крестьянства в корне подрывалась чиновничьим хищничеством: с этим не могла мириться центральная власть, терявшая свои доходы. Но что она, управляя через чиновников, могла предпринять целесообразное против своих доверенных слуг, в сущности, против самое себя? Уловить чиновников было трудно, ибо контролеры были тоже чиновники, умевшие затемнять дело не хуже контролируемых и ревизуемых и, в конце концов, оставлявшие правительство с пустыми руками. И подполковник Свечин ничего не мог толком разобрать в этих местных делах и делишках, ибо то, что Свечину было весьма необходимо знать и о чем казанская губернская канцелярия и адмиралтейская контора «основательные сведения безотговорочно должны были иметь», осталось совершенно не освещенным. Да и неудивителен был такой общий результат расследования: упомянутые учреждения «темнили» в своих «промемориях», «так что», жаловался сенату в рапорте Свечин (от 29 февраля 1764 г.), «правого с виновным и самого дела основательно знать не можно» 1).
Во всяком случае, узнать правительственному ревизору истину было трудно. Тем не менее, он кое-что узнал, но не от чиновников, а от самого населения. Население жаловалось, подавало челобитные. И в губернскую канцелярию, «темнившую» дела, челобитные сыпались градом, их скрывать было невозможно даже губернским чиновникам, и правительственный ревизор узнал, что на комиссара майора Бутлерова, командовавшего на казанской дороге, было подано в губернскую канцелярию «с двадцать челобитен». Этот комиссар очень обижал татарское население: он брал взятки и деньгами, и овощами, и баранами; он прямо облагал жителей денежным и натуральным оброком в свою пользу — «по 16 копеек с души и по овце с жительства в год». Но и этим он не ограничился и установил даже барщину на татар, числившихся государственными крестьянами: «наряжал их в свою партикулярную работу в летнее рабочее время без всякой платы». Так начальник казанской дороги установлял своей властью фактическое крепостное состояние, для государственных крестьян разных деревень, находившихся в управляемом им районе. Дальше уже некуда было идти в произволе местной администрации, хотя, казалось, путь этого произвола был бесконечный; ибо, как татарин Кутла Тахтаров, один из главных челобитников, так и прочие «никакого удовольствия не получили».
1) Арх. б. и. юст. Дело прав. сената, № частн. 936, общ. 3419.
Это свидетельствовал правительственный ревизор, сообщивший верховной власти, что на двадцать челобитных «и поныне правосудного рассмотрения и решения, почти через восемь лет, не последовало, и бедные иноверцы яко безгласный народ не удовольствованы» 2). Не трудно понять, каково было настроение этих «бедных иноверцев», терявших надежду дождаться от государственной власти удовлетворения по их жалобам на вопиющие злоупотребления ее агентов-чиновников, управлявших на местах. Невольно у этого «безгласного народа» навертывалась мысль, что, должно быть, царица-то мироволит только тем, кто поставлен над народом, что это — господская царица, а царь для народа сбыт ею и господами. Словом, невольно народная мысль ждала не ревизора наличного правительства, в котором она изверилась, а какого-то нового пришельца, который бы вступился за народ деятельно, так, чтобы крестьянское население было «удовольствовано». Такой пришлец в виде чисто-народного мужицкого царя вскоре и явился, заявив, что им «присмотрена на Руси многая неправда». И он решил «наказывать и смерти предать» судей-мздоимцев, «которые дела судят неправедно и разоряют народ».
Население татарских деревень бывшего Казанского ханства разорялось чиновниками; те же чиновники, не исключая и самых высших, налегали и на жителей городов и прежде всего — главного города Среднего Поволжья — Казани. Так, например, та же свечинская ревизия выяснила, что казанский губернатор князь Тенишев не брезгал брать с татар чем попало, лишь бы предмет был ценный: «взял» он «во взятку», доносил Свечин, «пакал серебряный вызолоченный с крышкою — ценою в тридцать два рубля». Все это не располагало татар почитать предержащую власть и защищать ее, сколько сил хватит, от посягновения на нее новой власти. Остальное инородческое население считало себя по отношению к наличному петербургскому правительству не менее чужим, чем татарское население.
2) Там же.
То обстоятельство, что чуваши, черемисы, мордва в большинстве числились в православии, тогда как громадное большинство татар было стойко в мусульманстве и не поддавалось никаким миссионерским приманкам и устрашениям, не играло большой роли, ибо настроение создавалось материальными условиями жизни, а в этом отношении все население одинаково «разорялось» правящими классами и служителями государственной организации, включавшей в себя и так называемую церковь. Если русское население угнеталось, разорялось преимущественно помещиком, татарское — преимущественно чиновником, то православное инородческое угнеталось и разорялось попом, недурно разыгрывавшим роль и помещика и чиновника в официально-православном инородческом селе. Когда впоследствии Пугачев со своей толпой проходил мордовскими и черемисскими деревнями, то, по свидетельству одного из пугачевских полковников, «жители более всего жаловались на духовных лиц за их поборы и пр.». Но на громадных пространствах между Волгой и Уралом, кроме оседлых инородцев, в роде упомянутых и других, обитали кочевники: башкиры, киргизы, калмыки. Они тоже притеснялись, и в широкой степи, их стихии, им становилось тесно: сюда шла промышленная колонизация, отбиравшая у кочевников лучшие земли. Заводская колонизация шла в Приуральский край вооруженной, ибо главными предпринимателями выступали наиболее влиятельные люди из правящего класса, в роде Шуваловых, к которым присусеживались богатеи из купечества, в роде Твердышева; правительство встало на страже этой колонизации, и вполне понятен государственный флаг, который она выкинула, понятна и та линия «крепостей», которая глубоко врезалась в земли кочевников и отгородила от них лучшие, отнятые у туземцев, степные и лесные места. Правда, «крепости» не оправдывали своего громкого названия; они были немудры, представляя просто русские деревни, окруженные тыном, валом и рвом; это — невзрачные степные «крепостцы», в роде сибирских острожков; но для отражения нападений кочевников достаточны были и такие заграждения с их небольшими гарнизонами, составленными из старых солдат и поставленными под начальство опытных боевых офицеров. Преимущество этих гарнизонов перед кочевниками заключалось, главным образом, в огнестрельном оружии и даже в пушках, которыми обладали первые и не обладали последние, действовавшие в массах по старинке, холодным оружием — меткой стрельбой из лука и кривой азиатской саблей. Сверх того, заводы, возникшие в Уфимско-Оренбургском крае, кроме государственной охраны, имели и свою собственную в виде особых заводских гарнизонов, вооруженных и орудиями. Таким образом, положение кочевников делалось безвыходным, отчаянным. Несмотря на это, самые энергичные и свободолюбивые из них — башкиры, пытались несколько раз в течение ХVIII века отбиться от русского господства в своей стране, вытряхнуть из нее все заводы с пришлым, чужим населением и со всеми их охранителями, казенными и частными. Борьба была упорная, кровавая, с великим ожесточением с обеих сторон, причем одна хотела отстоять свои исконные земли, а другая — внедрявшуюся здесь заводскую колонизацию и широкие, как эти неоглядные степные пространства, перспективы эксплуатации и наживы на новых, благодатных местах. Правительство, дворянство и купечество представляло эту вторую сторону; она действовала особенно беспощадно, подавляя башкирские восстания: предписывалось «оных противников на страх другим без всякой пощады предавать смерти, и жилища их разорять до основания». И это исполнялось в широчайших размерах. Башкирский народ уменьшался количественно, но истребляемый, уродуемый (не только вырезывали людей, но и языки и уши у оставленных живыми, отрубали у них руки, вырывали ноздри), опозориваемый, долго оставался стоек и при первом случае поднимался вновь. Особенно серьезен и упорен был мятеж Батырши, с трудом подавленный елисаветинским правительством. Батырша, руководимый казанскими муллами, выкинул мусульманское знамя, но основной причиной движения была не религия, а экономика — потеря земли и имущества, попавших в ненасытную пасть заводским колонизаторам, которые к тому же не пощадили и башкирских женщин. «Злой вор, заводский командир», жаловались башкиры Батырше, «племя наше покорил и разграбил, жен и детей наших перед нашими глазами блудил... Не стерпев таких мучительств, наши убили командира и бежали». После подавления мятежа башкирам, не желавшим мириться с этими «мучительствами», ничего не оставалось, как совсем оставить свои земли, захватываемые алчными пришельцами, и откочевать за Урал. Это и сделали, наконец, 50 000 башкир, в начале екатерининского царствования ушедших к киргизам, а перед самым пугачевским восстанием туда же, за Урал, ушло 169 тысяч калмыков. Трудно стало дышать в степи кочевникам, ибо торговый и зарождавшийся промышленный капитал делал здесь слишком быстрые завоевания и готовился совсем загнать кочевников в западню; видя и чувствуя надвигавшуюся кабалу, они, как и русские крестьяне, как и инородцы Поволжья в XVII столетии, побежали, но побежали не в одиночку, а массами, сообразно с условиями своего кочевого быта. Однако, большая часть башкирского народа не покидала своих родных мест, а по прежнему таила в себе ненависть к насильникам и инстинктивно готовилась к новой борьбе за свою землю и свободу. Отсюда ясно, почему башкиры сразу поддержали предприятие Пугачева, обещавшего им то и другое, полное выселение русских из их страны; ясно, почему разбитый Пугачев нашел в Башкирии себе приют, там окреп и вновь ринулся на достижение цели восстания.
Яицкие казаки определили цели восстания, ибо они выработали самую его программу. Прежде всего, они, разумеется, хлопотали о самих себе, но они вместе с показным вождем восстания понимали, что оно может пойти успешно, если будут приняты во внимание интересы тех, кому трудно жилось в Российской империи, то есть интересы прежде всего крепостного крестьянства и инородческого населения, а потом и вообще всех угнетенных, к которым принадлежало все простонародье тогдашних городов. Собственно интересы яицких казаков сводились к их стремлению освободиться от экономической и военной опеки над Яиком петербургского правительства. Эта опека была выгодна незначительному меньшинству яицкого казачества, так называемой «старшинской стороне», казацким мироедам, умевшим ладить с петербургскими властями и очень хорошо наживаться на откупе рыбных промыслов. Благосостояние заставляло этих казаков мириться и с военной опекой, тянувшей казаков в «регулярство», но все это было невыгодно и претило большинству яицких казаков, «войсковой стороне», державшейся за обычное казацкое право и за прежние экономические и административные порядки на Яике. В классовой борьбе между этими двумя социальными группами яицкого казачества, благодаря союзу казацкой буржуазии с петербургским правительством, казацкая демократия была побеждена, жестоко наказана, раскассована, частью пустилась по старинке в бега, а казацкое самоуправление на Яике было уничтожено, будучи заменено управлением комендантской канцелярии. Тут даже и те яицкие казаки, которые раньше были достаточно пассивны, представляя в политическом смысле болото, сделались активны и готовы были при подходящем случае померяться с Петербургом, «тряхнуть Москвой», как говорили они, по старой разинской повадке именуя российскую державу «Москвой». Преследование в этой державе старой веры диктовало казацкой демократии, приверженной к расколу, и религиозную цель восстания, основной целью которого была экономическая и политическая автономия яицкого войска. Угнетенное положение остального народа приводило казацких заговорщиков к мысли обещать всем и каждому землю, всякие угодья, свободную от всяких податей и повинностей спокойную жизнь. И кто только на Руси не готов был откликнуться на такую агитацию! В нищей России все были готовы, кроме помещиков, богатых купцов и самого высшего и хорошо обеспеченного духовенства. Городским чернорабочим и ремесленникам милы были эти обещания и призывы, но к ним оказались восприимчивы и многие другие элементы. Мелкий и даже средний торговец, особенно тот, который чтил «старую веру», не прочь был принять ее защитника главным образом потому, что он избавлял не только от гонения на ее сторонников, но и от всяких пошлин на торговлю; церковники-попы, дьяконы и дьячки, недовольные своим тяжелым материальным положением, надеялись поправить его при помощи восстания; они и вообще не желали идти против новой власти, раз на местах она брала верх над старой, к каковому признанию иногда присоединялось или делало вид, что присоединяется, и черное духовенство, тоже неспособное идти против общего течения. Но главные массы, на которые рассчитывали организаторы восстания, это, 1) иноплеменники Волжско-Уральского края, угнетенные, опозоренные и разоренные заводской колонизацией; 2) заводские рабочие, изнемогающие под тяжким бременем заводской работы, битые на ней нещадно и сажаемые в кандалах в страшные заводские тюрьмы; 3) приписанные к заводам крестьяне, изнемогающие, сверх сказанного, уже на одних мучительных и продолжительных периодических переходах из своих деревень на заводы и обратно при 500-700 верстных расстояниях между теми и другими, и, наконец, 4) вся крепостная крестьянская масса, кровь и тело которой «пили и ели» помещики, по собственному признанию одного из них в гневную минуту. В Волжско-Уральском крае положение крепостных было тяжелее, чем в центральных местах государства, ибо на далеком степном просторе, как свидетельствуют современники из помещичьей же братии, например, сам смиренномудрый С. Т. Аксаков в своих известных воспоминаниях, барский произвол развертывался во всю ширь этого простора: здесь нередко секли крестьян так, что их приходилось после этой операции сейчас же завертывать в только что содранные бараньи шкуры; значит, буквально сдирали с человека шкуру и, чтобы он не умер тотчас же, давали ему чужую, тоже содранную, хотя и не в наказание. Все эти люди и целые массы людей были доведены до «крайности», особенно опять-таки помещичьи крестьяне, ибо «ведь нет дома», сообщает сама помещичья царица, — «в котором не было бы железных ошейников, цепей и разных других инструментов для пытки при малейшей провинности тех, кого природа поместила в этот несчастный класс, которому нельзя разбить свои цепи без преступления». Императрица была права. И «преступление» началось: оно было классовым ответом на преступление другого, высшего правящего класса.
IV. Оренбургский период движения или восстание яицких казаков и кочевников. В толпах Пугачева с самого начала и до конца находился всякий сброд — русские и не русские, казаки и не казаки, беглые преступники, крестьяне, чернорабочие и вообще всякая «чернь», далее — церковники и даже в небольшом числе изменившие Екатерине офицеры, преимущественно выслужившиеся из солдат, значит — вновь испеченные дворяне (столбовых дворян были единицы) и проч., но в каждый из периодов, на которые распадается история движения, преобладающее значение имели не все перечисленные элементы, а только некоторые, коими и должен быть охарактеризован тот или другой период восстания. И мы увидим, что таких элементов, имевших действительно большое значение в мятеже, было не так много. Так, в первой толпе, с которой Пугачев поднял знамя восстания, были, кроме яицких казаков, калмыки и татары, но в очень небольшом числе; сверх того, Пугачев, разослав своих эмиссаров по деревням к крестьянам, через одного из своих помощников, татарина Идорку, вошел в сношения с киргиз-койсаками. Эти последние вскоре явились из-за Яика в пределы Оренбургской губернии и начали опустошать своими набегами ее южную часть.
Вообще в первый период начатого движения Пугачев крепко надеялся на поддержку входивших в состав России восточных народов. В Башкирию был послан манифест на татарском языке. В этом манифесте Пугачев объявлял себя «великим государем, явившимся из тайного места, прощавшим народ и животных в винах, делателем благодеяний, сладчайшим, милостивым, мягкосердечным российским царем, императором Петром Федоровичем». Соответственно восточным вкусам здесь татарское перо украсило Пугачева пышными эпитетами. Требуя от башкирского народа службы, «не щадя живота своего» и «душ своих», требуя готовности «к пролитию крови», послушания и преданности, Пугачев, в случае исполнения башкирами этих требований, обещал им все то, что они просят «от единого бога». Манифест оповещал: «Отныне жалую вас землями, водами, лесами, рыбными ловлями, жилищами, покосами и с морями, хлебом, верою и законом вашим, посевом, телом, пропитанием, рубашками, жалованием, свинцом, порохом и провиантом, словом всем тем, что вы желаете во всю жизнь вашу». Короче, Пугачев возвращал Башкирию исконным ее владетелям, у которых она быстро экспроприировалась русской земледельческой и промышленной колонизацией. И все свои обещания скреплял извещением, что он, «истинный государь», «сам идет», и «приказывал» башкирам встречать, его «с усердием и верностью» и «видеть» его «лицо». «Видеть лицо» «великого государя Петра Федоровича», который «из потерянных объявился, своими ногами всю землю исходил», как сообщал Пугачев в другом манифесте тому же башкирскому народу, — это предводитель начавшегося движения считал первейшим изъявлением верноподданничества. «Слушайте», - вещал он в этом другом манифесте (переведенном с башкиро-татарского языка 15 декабря 1773 г.), — «Подлинно мы государь! Поверьте и знайте,- идите ко мне встречу светлому лицу, не устрашитесь, от меня милости просите, которые от нас бегают, таковым милости не будет, кто желает ко мне идите». Ясно, что Пугачев желал, чтобы его признали «истинным государем» Петром Федоровичем. Это не буффонство, не проявление казацкого юмора, а вполне серьезное предприятие, ибо Пугачев чувствовал, каким могучим средством является имя «истинного государя», притом уже потерпевшего за «чернь», скитавшегося в трогающем народное сердце нищенском образе мужицкого царя, считавшегося погибшим и вдруг «из потерянных объявившегося», идущего к народу и звавшего народ к себе, пред «светлое» лицо свое. А тут еще «милость» от этого царя следовала за милостью. Башкиры, из цитируемого сейчас манифеста, слышали: «Есть ли в тюрьмах содержатца и в боярских руках люди в сем месяце, не держать, отпускать: от меня приказ». Но милостивый царь выявлял себя и грозным для непослушных, как подобало «истинному государю», ибо навыки русского самодержавия были хорошо известны, к ним привыкло население, и действия новой народной власти неизбежно пошли по прежнему руслу. «Ежели силой содержать будут», - продолжал народный «самодержец», — «кто повелел, таковым головы рубить и кровь проливать, всю семью разделить». Главное, — надо не сомневаться в истинности царя: тогда все получит народ, все, в частности, получат башкиры и все остальные народы России. «Не сомневайтесь», - взывал Пугачев, «приидите в чувствие, много милости получите». И в том, что его обещания будут исполнены, он присягал народу: «божией милостью», говорит он, «мы всемогущим богом присягаем. Кто моей присяге не верит, тот злодей». Не верящие — это «злодеи», его «неприятель» — «таковым милости не будет». Повелевалось: «им головы рубить и пажить (имущество) разделить». Башкирский народ поверил. Он едва переносил свою зависимость от российской державы и при подходящем случае готов был вновь восстать против нее. Выступление Пугачева с его зажигательной агитацией и явилось таким случаем: оно вызвало приход значительных башкирских партий в стан Пугачева. Башкиры оказали весьма серьезную поддержку Пугачеву и его яицким сподвижникам.
После яицких казаков они с такими своими руководителями, как их старшина Еман Серай, Кинзя-Арсланов, Юлай, Салават, под Оренбургом представляли главную силу пугачевского сборища. Особенно замечателен из этих башкирских вождей Салават, сын Юлая. Он был не только военным, но и духовным вождем своего народа. Это — интересная личность из татаро-башкирского мира. Он был поэтом и импровизатором своих песен. Он их пел, как степная птица, но он также был страстным борцом за свободу родной степной жизни, всех своих соотечественников он звал к упорной борьбе против екатерининского правительства. То, что давал Пугачев Башкирии, заставляло Салавата крепко примкнуть к поднявшемуся движению за императора Петра Федоровича.
Когда вполне выяснилось, что Пугачев допускает уничтожение русского владычества в Башкирии и обещает отдать всю Башкирию в исключительное владение башкирам с выводом отсюда всех русских поселенцев, то башкиры массами начали присоединяться к Пугачеву: он знал, какие струны башкирского сердца задеть, чтобы, в конце концов, поднять всю Башкирию. Близкие к башкирам татары выделили из своей среды энергичных помощников для Пугачева в его сношениях с турецко-татарскими народами Приуралья и вообще в деле организации восстания в первое время. Таков, например, татарин Идорка, по инициативе которого его сыном, яицким казаком Болтаем, было написано агитационное письмо к киргиз-кайсацкому хану Нур-Али; таков татарин Муса-Алиев, командовавший каргалинскими татарами, таков татарин Абдул, командовавший сборным отрядом. Это — незаменимые помощники Пугачева; не обратись он к ним, едва ли бы он смог привлечь к мятежу кочевников в том количестве, в каком ему это удалось.
На казанской дороге одновременно с башкирами поднялись за Пугачева и служилые татары, и черемисы, и дворцовые крестьяне. Все они, «согласясь», как говорится в татарском письме старшины Турая Ишалина, «к милосердому государю склонились» и высказали полную готовность за него стоять, «не пожалея сил своих, до последней крови капли». Далее, согласившиеся народы Казанской губернии, в том числе и русские дворцовые крестьяне, исспрашивали у «царского милосердия» присылки войска и пушек. Они при этом сообщали и о своем «намерении»: 1) собрать от окольных жителей «для нынешней войны с каждого двора по одному казаку и со всеми ружьями» и 2) в ближайшую «пятницу город Уфу разорять ехать». Под письмом подписались башкирские и татарские старшины, а также один мулла; черемисский управитель вместо «руки» приложил «тамгу», это же сделал и старшина Турай Ишалин, от имени которого было послано письмо. Под письмом нет ни одного русского имени, что указывает, что это предприятие было татаро-башкирским.
Нужно отметить, что подпись муллы под письмом не единичный показатель участия мусульманского духовенства в пугачевском движении. Деревенские муллы, пожалованные от Пугачева «верой и законом», близкие по своему социальному положению к угнетенному крестьянству, как и русские сельские попы, нередко выступали застрельщиками восстания. В документах они упоминаются в качестве «походных командиров», «войсковых предводителей и атаманов» и «переводчиков» «Русско-Азиатской армии» Пугачева, причем обыкновенно последнюю должность они совмещали с первой.
Итак, мы видим, что в первый период движения гражданская «война» велась преимущественно силами восточных народов, главным образом башкир. Это имело, как увидим дальше, и свои отрицательные последствия для русского населения, в том числе и крестьянского, признавшего Пугачева своим «государем». При всем том главные нити движения остались в руках яицких коноводов, принявших Пугачева в качестве обретшегося «государя»; это — яицкие казаки: Чика-Зарубин, Максим Шигаев, Андрей Овчинников, Тимофей Падуров, Димитрий Почиталин, Лысов, Чумаков, Иван Творогов, Афанасий Перфильев и др. Некоторые из них, если не все, знали о самозванстве Пугачева, но тем не менее они его приняли как удобное орудие восстания, как средство поднять черную Русь, да и другие угнетенные народы, на похитительницу власти, барскую царицу, за объявившегося законного царя, пожелавшего дать все тем, у кого все было отнято, царя угнетенных и обездоленных, который знал, «что вся чернь его радостно и везде примет, лишь только услышит». К числу ближайших помощников Пугачева следует отнести также бывшего крестьянина, беглого, с вырванными ноздрями, каторжника Хлопушу, который умело агитировал на заводах и доставлял с них Пугачеву не только толпы поднявшихся рабочих, в том числе и «годных к употреблению — с лопатками, кирками и другими горными инструментами», но и пушки, ядра и порох, сработанные на заводах специально для пугачевской армии. Хлопуша же привел к Пугачеву вместе с заводскими рабочими и толпу башкир. Все это — черты, которыми характеризуется первый период восстания. Присутствие в стане Пугачева заводских рабочих и беглых крестьян указывало, в каком направлении будет дальше развиваться мятеж, но присутствие означенных и иных элементов, например, 500 черемисов, не изменило первоначального казацкого и татаро-башкирского характера пугачевщины. На первых порах восстание было именно таковым. Окрепло оно не сразу, но все-таки весьма быстро. Мы знаем, что 17 сентября, при первой встрече Пугачева с правительственными войсками, у него было всего 140 человек казаков, татар и калмыков. Но уже 18 сентября под Яицким городком толпа его значительно увеличилась перебежавшими на его сторону казаками; впоследствии в помощь прибыли башкиры и затмили собой другие инородческие отряды. Встреченный под Яицким городком пушечными выстрелами, Пугачев отошел от Яицкого городка, сказав своей толпе: «Что, други мои, вас терять напрасно; пойдем туда, где нас примут». Казаки посоветовали ему идти по линии «до Илецкой станицы». Толпа и двинулась в указанном направлении. По пути к Илецкому городку Пугачев со встречных форпостов «забирал» с собой всех людей, «кого силой, а кого охотою»; забирал также пушки и снаряды. Получив «указ» от Пугачева, илецкие казаки приняли его, как «государя», с хлебом и солью. Самозванец прошел прямо в церковь и велел там «петь молебен и упоминать на ектиньях государя Петра Федоровича, а государыню исключить». При этом распространился о своих планах как относительно государыни, так и своей будущей политики по отношению к поддерживающему ее дворянству.
«Когда, — говорил он, — бог донесет меня в Петербург, то зашлю ее (Екатерину) в монастырь, пускай за грехи свои богу молится. А у бояр села и деревни отберу, а буду жаловать их деньгами. А которыми лишен престола, тех без всякой пощады перевешаю». Вспоминал он и о Павле Петровиче: «Сын мой человек еще молодой, так он меня и не знает», — сказал Пугачев и заплакал; потом, подняв глаза на иконы, воскликнул: «Дай бог, чтоб я мог дойти до Петербурга и сына своего увидеть здорова»... Атаман Илецкого городка, по наговору его подчиненных, был повешен, дом его разграблен, а малолетний сын взят был самим Пугачевым вместе с атаманскими деньгами, жалованным ковшом и хорошим платьем. Увеличив свою казну тремя стами рублей, а толпу 300 илецкими казаками, Пугачев через два дня, которые он провел в Илецком городке, двинулся дальше. Он теперь шел к «Рассыпной крепости», предварительно послав туда тоже «указ» с требованием присоединиться к нему и с обещанием пожаловать за это «вечной вольностью, реками, морями, всеми выгодами, жалованьем, провиантом, порохом, свинцом, чинами и честью».
В «Рассыпной» казаки тоже перешли на сторону Пугачева, и крепость была взята им без труда. Комендант Целовский с женой, поручик Талбаев и священник, очевидно, не поторопившийся выйти к самозванцу с крестом и иконами, были повешены. После этой крепости та же судьба постигла и «Нижнеозерную», где были казнены комендант ее, майор Харлов, и другие офицеры. В «Татищевой», куда Пугачев подошел после занятия Нижнеозерной, к нему передался бывший депутат Большой екатерининской комиссии, казак Падуров с товарищами, и это обстоятельство содействовало взятию Татищевой, но под этой крепостью Пугачев встретил сильное сопротивление, и первый приступ его был отбит пушечной пальбой. Приказав зажечь стоги сена вокруг крепости, Пугачев запалил и ее самое, защитники дрогнули, пугачевцы ворвались в крепость и «множество людей покололи». В Татищевой Пугачеву досталась богатая добыча: не только несколько пушек, но и «немалое число» — как сообщает Рычков, — «полковой, кабацких и соляных сборов, денежной казны, многое число военной амуниции, провианта, сала и вина». В числе добычи Пугачева оказалась и вдова погибшего Харлова, отосланная им перед приходом Пугачева в место более безопасное — в Татищевую, к ее родителям, и попавшая здесь в наложницы к самозванцу; родители ее, комендант Елагин с женой, и бригадир Билов, не согласившийся на сражение с инсургентами в открытом поле, погибли во время резни в крепости. Взяв после Татищевой еще несколько крепостей, Пугачев приступил к Оренбургу, главному административному центру этого степного казацкого края. Оренбург был окружен инсургентами, и пути к нему были пересечены. Положение получилось весьма затруднительное, тем более, что оренбургский губернатор генерал Рейнсдорп не озаботился вовремя перевести из близ лежавших малых крепостей в губернский город съестные и боевые припасы. Тем не менее, несмотря на целый ряд и других ошибок, и медлительность этого администратора, общая линия борьбы с мятежом была выбрана им правильно: он решился обороняться, а не наступать. Недостаточность хороших военных сил и особенно их социальная ненадежность, вполне выяснившаяся во время успешного движения Пугачева к Оренбургу, невольно заставили Рейнсдорпа, а с ним и остальную губернскую администрацию, возложить единственную надежду на стены и другие укрепления этого города. Действительно, конная пугачевская толпа, достигавшая к моменту первого подступа к Оренбургу всего 2 360 человек, с небольшим сравнительно количеством пушек (до 20), была бессильна против городской более значительной артиллерии, плохо ли, хорошо ли действовавшей из-за городских прикрытий. Началась осада Оренбурга Пугачевым, задержавшая его здесь надолго. Вполне естественно было для яицких казаков и приуральских кочевников желать во что бы то ни стало покончить с Оренбургом, ибо в их глазах здесь было сосредоточено все то зло, от которого они страдали; сюда их таскали в тюрьмы; отсюда их ссылали в отдаленные места; отсюда шло на них всяческое угнетение и лишение свободы пользоваться дарами природы того края, который искони они считали своим, жить и управляться так, как они искони привыкли. Оренбург, словом, и для яицких казаков, и для инородцев, нередко становившихся яицкими казаками, был синонимом насилия, и они его ожесточенно ненавидели, а потому хотели во что бы то ни стало взять. Несколько раз Пугачев приступал к Оренбургу с этой целью (12 и 22 октября, 2 и 3 ноября), но удачи не имел. Тогда он, основавшись в 7 верстах от Оренбурга в слободе Берде, решил взять его измором; но и это не удалось, хотя, казалось, многое благоприятствовало ему, особенно в первое время. В самом деле, силы Пугачева значительно увеличились приводом к нему Хлопушей башкир и заводских рабочих, а также благодаря тому, что к нему в Берду стекалось все недовольное и раздраженное.
Последнему содействовала и агитация, которую Пугачев широко вел из Берды. В числе рассылаемых им агитаторов были башкиры, что еще более подчеркивает значение их в пугачевском стане. Башкиры очень хорошо поняли основной смысл предпринятой Пугачевым борьбы — истребление «господ». «Ежели кто помещика убьет до смерти и дом его разорит, — говорил эмиссар-башкирец крестьянам, — тому дано будет жалование 100 рублей, а кто 10 дворянских домов разорит, тому 1000 рублей и чин генеральский».
«Разорять помещичьи дома» — это лозунг, который был брошен яицкими казаками в крестьянские массы с самого начала движения. Пугачев показал пример осуществления этого лозунга. Пируя под Оренбургом в барских хоромах губернаторской усадьбы, он приказал разгромить богатую обстановку дома и в пояснение этого распоряжения сказал: «Вот как славно живут мои губернаторы; а на что им такие хоромы, когда я сам, как видите, живу просто». Это было понятно сопровождавшей Пугачева толпе, классовая ненависть которой не выносила преимуществ господского быта и вдохновляла ее стремиться к их уничтожению. А отсюда — шаг к уничтожению и самого класса, обладавшего этими преимуществами — «благородного» дворянства. Пугачев был лишь ярким выразителем этих, приглушаемых насилием барского государства, чувств и затаенных желаний.
В одном из своих «манифестов», сообщив во «всенародное известие», что жители по оренбургской и сибирской линиям, «всякого чина люди» признали его за «великого государя» и обязались быть его «рабами», Пугачев далее с негодованием говорил: «Прочие же, а особливо дворяне, не хотят своих чинов, рангу и дворянства отстать, употребляя свои злодейства, да и крестьян своих возмущая к супротивлению, нашей короне не повинуются». Этого «великий государь», вождь «победоносной армии», не мог потерпеть, и его «супротивники» были жестоко наказаны: «града и жительства их выжжены», сообщал Пугачев, «а с оными противниками учинено по всей строгости монаршего нашего правосудия». Пугачев миловал и назначал командирами только тех, кто переходил на его сторону и отличался в верности к нему «против прочих весьма отлично», хотя таковой был и из офицерства противной «злодейской» стороны.
Но был также Пугачев выразителем чаяний и раскольничьего мира, а потому иногда не церемонился с православными храмами, опорными точками и еретического новшества в вероисповедании и государственного насилия над духовной жизнью народа. Пугачев предоставлял раскольникам — бывшим в его войске, «кержакам» (с «Керженца»), полную возможность ограблять церкви, но те этим не ограничились, предавшись и поруганию ненавистной им государственной веры: въезжали в храмы прямо на лошадях, стреляли в образа, в уста Христа, изображенного распятым, вбивали гвоздь, иконы, писанные на холсте, сдирали и превращали их в подседельники, или в лошадиные потники, находящиеся под седлами. В то время, когда повсюду в северно-западной части Оренбургской губернии, где уже в конце ноября 1773 года свирепствовал мятеж, производились эти и подобные действия, — Берда все более и более наполнялась приставшими к движению, и здесь — в промежутки между перестрелками с Оренбургом, между стрельбой в цель, скачками взапуски для развлечения и казнями попавших в руки пугачевцев их классовых врагов — шли попойки и развертывались широко половые излишества, словом, жили весело. То же самое происходило и под Уфой, в резиденции второго Пугачева, еще более, чем первый, решительного и сметливого — Чики-Зарубина, принявшего звание и имя графа Чернышева, председателя военной коллегии. Распоряжаясь из села Чесноковки, куда для утехи этого самозванца и его товарищей свозились из окрестностей хорошенькие женщины и девушки, Чика-Зарубин начал приобретать господство в самом сердце Башкирии, но мятеж шагал уже дальше — в северный заводской район и в Западную Сибирь. Яицкие казаки и башкиры, в качестве царских полковников, рассыпались повсюду по обширному краю и действовали, не давая, как и Чика-Зарубин, никому отчета, самостоятельно, хотя и от имени Петра III.
Они, прежде всего, терроризировали не желавших «впредь быти в тихомирской отеческой воле». С таковыми приказывалось поступать «со всею строгостью»: «Жилища их», говорил указ пугачевского старшины, «енарала» или полковника, «от имени самодержца всероссийского», — «как можно огню предать для лутчего страху». «Строгие» меры действовали. Уклонявшиеся раньше от «отеческой воли» Петра Федоровича каялись: на этот случай предписывалось «зажженное сократить». Руководителям движения не было чуждо сознание общегосударственных интересов. У них была и соответствующая организация для планомерных действий — «военная коллегия», которая и объявляла «указы» от имени Петра III за подписью пугачевских старшин. При этом старшины русского происхождения становились на защиту русского населения против «башкирских и мещерякских команд», предводительствуемых своими старшинами. Эти «команды» не обращали внимания, покорились ли, или нет Пугачеву «русские жительства и помещичьи деревни», а прямо их грабили и разоряли, «движимое имение» между собой делили и многих при этом русских крестьян убивали. Они разгромили даже «казенную соляную пристань» близь города Уфы. Все это не одобрялось военной коллегией Пугачева и она, например, в лице Ивана Творогова, дьяка Ивана Почиталина и секретаря Максима Горшкова, предпринимала «строгие» меры против повстанцев-погромщиков: тут уже защищались подданные Петра III и казенное имущество. Приказывалось: таковым «чинить смертную казнь», а «при соляной пристани» поставить «достойный караул». Даже «боярскую пажить», то есть имущество бежавших дворян, военная коллегия считала государственным достоянием, грозясь наказанием за разграбление его «преслушникам его величества». О таком дворянском имуществе предписывалось, описав его, «репортовать» в военную коллегию. Особенно военная коллегия, разумеется, берегла «казенный хлеб», необходимый для прокормления «армии его императорского величества». Если бы тут нашлись противники, то с ними повелевалось поступать, как «с нерачителями общего покоя и с нарушителями его императорского величества указа по законам неупустительного самотяжчайшего наказания». Если иногда, как мы знаем, сам Пугачев в угоду раскольникам и допускал надругательства над православными храмами, то, с другой стороны, мы видим и их защиту военной коллегией от его же имени. В этом сказывался тоже государственный смысл пугачевского движения. Военная коллегия, обращаясь к «верноподданным его величества рабам», требовала, чтобы «башкирцы или мещеряки до российских церквей божьих обиды и грабежи как сам их начальник, так и его команды люди, то есть иноверческие, разорения никакого бы не оказывали». Отпадать от «веры христианского закона» военная коллегия тоже строго запрещала, обещая «за нарушения закону тягчайшее наказание». Один из казацких старшин, Иван Кузнецов, был даже командирован для улаживания конфликтов, возникавших между русскими и «азиатскими народами», а также для пресечения отпадений от «христианской веры», что в разосланном им увещевании называется «развратом». Здесь Кузнецов тоже отмечает, что «азиатские народы чинят не только противящимся без всякого увещевания, но и верноподданным делают притеснения и разные предобижении», но он уверяет также русское население в том, что теперь они «присмирены». На принципе законности стоял и властный (правая рука Пугачева в первый период движения) Чика-Зарубин, он же «граф Иван Чернышев», который приказывал своим подчиненным «никаких обид, налогов и разорений не чинить и ко взяткам не касаться», угрожая за такие поступки «неизбежной смертной казнью». Подобные распоряжения, «увещевания» и «наставления» как военной коллегии, так и отдельных пугачевских вождей, делали имя Петра III еще более популярным в массах русского крестьянства и заводских рабочих, — и восстание крепло, быстро раздвигая свои пределы.
Поэтому неудивительно, что генерал Кар, присланный петербургским правительством для подавления бунта и сначала надеявшийся на быстрый успех, боявшийся лишь того, чтобы Пугачев как-нибудь не ушел от него, увидал на месте, что восстание серьезно, что военные силы, предоставленные ему, совсем недостаточны, и потерпел полную неудачу. Авангард отступавшего перед пугачевскими толпами Кара, именно отряд полковника Чернышева, введенного в заблуждение тайными сторонниками Пугачева, попал в плен к самозванцу невдалеке от Оренбурга, куда этот отряд намеревался проскользнуть; его начальник, 32 офицера и некоторые другие захваченные вместе с отрядом лица были повешены в Берде. Отряд, состоявший из нескольких сот гарнизонных солдат, сотни казаков и 500 калмыков при 15 пушках, тоже не сопротивлялся и, сдавшись, был зачислен в войска Пугачева. Сопротивление оказали лишь офицеры, «собравшись в одну кучу», по свидетельству самого Пугачева, и «стреляя из ружей». Они за это и заплатили жизнью; лишь один из них спасся и пробрался в Оренбург.
Само собой понятно, что после такого успеха Пугачева инсургенты приобрели еще более уверенности в себе и сделались еще более настойчивы в достижении своей ближайшей цели — взятия Оренбурга. Но это, однако, не удавалось, несмотря на то, что силы Пугачева с 21/2 тысяч увеличились в 5 раз, если не более, колеблясь между 10 000 и 15 000 человек. Помехой этому явилось отчасти тоже обстоятельство, которое вредило и обороне Оренбурга, вообще делу борьбы правительства с восстанием. Рано, с октября, наступившая зима с ее частыми в степи буранами замедляла военные операции под Оренбургом; если при вылазках правительственная артиллерия тонула в глубоких снегах и должна была, в конце концов, поскорее ретироваться в город, то эти же снега мешали действиям и пугачевского конного войска. Правда, под Оренбургом из взятых в плен солдат Пугачев формировал и пехоту, но эта часть его войска имела второстепенное значение; к тому же не менее страдала от сильной стужи, чем и остальные пугачевцы, большинство которых принуждено было жить в землянках. Сверх того, осада Оренбурга стала осложняться еще осадой Яицкой крепости, куда с января начал отлучаться Пугачев. Вместо концентрации сил и действия единым фронтом против ближайшей главной цели, получалось разделение сил и несколько фронтов (оренбургский, уфимский, яицкий), взаимно ослаблявших друг друга. Неудивительно, что в результате главная цель — взятие Оренбурга, — осталась недостигнутой, а вместе с тем пришлось спасовать и на других фронтах. Оренбург изнемогал от голода, вследствие осады и известной нам непредусмотрительности губернатора, но этот город также показал, что его нельзя ставить в ряд со взятыми Пугачевым крепостями-деревнями: это был именно город, имевший за своими стенами регулярное, хорошо вооруженное артиллерией войско и достаточно такого населения, которому было что терять, населения служилого и торгово-промышленного, которому ненавистны были уравнительные лозунги Пугачева. Классовым характером Оренбурга в значительной мере объясняется его стойкость в отсиживании от самозванца и его разношерстной «армии». И Оренбург отсиделся. Пугачев целую зиму и часть весны потерял даром. Задержка под Оренбургом и под Яиком оказалась крупной и непоправимой стратегической и тактической ошибкой, благодаря которой организаторы восстания сами как бы локализировали начатую ими революцию, сразу превращали ее в чисто местное движение, именно в оренбургские «беспорядки», каковыми стремились представить все дело восстания иностранным правительствам сама Екатерина и ее агенты. Но, по существу, а не по видимости, это дело было очень серьезным общим движением, и петербургское правительство, как нельзя лучше, воспользовалось оренбургско-яицким промедлением Пугачева. В этот сравнительно продолжительный период преимущественно берлинского сиденья петербургское правительство успело оправиться и собрать надлежащие силы для продолжения борьбы с восстанием, поставив их под главное руководство человека, испытанного в исполнении прежних поручений более или менее деликатного свойства. Это был А. И. Бибиков, недавний председатель комиссии для составления проекта нового уложения, в начале царствования Екатерины успешно закончивший усмирение заводских крестьян в Приуралье. Он и теперь быстро наладил дело борьбы с бунтом. Неудачи пугачевцев начались как раз в заводском районе — Кунгуре и Екатеринбурге, где движение только что начиналось и еще далеко не окрепло. Там командовал тоже один из энергичнейших военноначальников самозванца — беглый солдат Белобородов. Теснимый правительственными отрядами, он бежал из того края, чтобы соединиться с Пугачевым. А тот в то время сам попал в крайне затруднительное положение. 25 марта он потерпел страшное поражение от князя Голицина под Татищевой, где самозванец засел, явившись из Берды, приблизительно с 8 000 пехоты и конницы и где он был стиснут правительственными войсками. Перебито инсургентов было множество, 3 000 человек «разного сброда» и 290 яицких казаков попало в плен. Сам Пугачев едва спасся, ускакав с четырьмя казаками в Берду. Здесь он собрал оставшиеся у него силы и оставил навсегда оренбургскую свою резиденцию — Бердскую слободу. Правда, он посылал еще раз туда своего сподвижника Ивана Творогова — захватить там провиант, в котором повстанцы, мечась между Сакмарским городком и Каргалой, начали нуждаться, но сам уже более никогда не видал бывшей своей столицы. Под Каргалой, где у Пугачева было до 3 000 человек, он был разбит на голову, и у него осталось не более 500 человек, из коих по сотне приходилось на казаков и заводских мужиков, а до 300 человек на башкир и татар; с этими остатками, имея около себя 4 лошадей для смены, Пугачев бежал, «не кормя, во всю прыть до Тимашевой слободы», а отсюда поскакал в Тагил, где ночевал. В Тагиле было небезопасно, ибо мятеж, перешагнувший за Урал, в Сибирь, подавлялся и в этих местах; поэтому Пугачев из Тагила ударился в Башкирию, где на некоторое время и скрылся. Одновременно с ликвидацией Берды была ликвидирована и Чесноковка; Чика-Зарубин был разгромлен, бежал в Табынск, но самозванному графу Чернышеву посчастливилось менее, чем самозванному Петру III: здесь Чика-Зарубин был схвачен. При двух ликвидациях — оренбургского и уфимского фронтов восстания, Пугачев лишился почти всех главнейших своих помощников и руководителей: кроме Чика-Зарубина, в плен попали Максим Шигаев, Иван Почиталин (секретарь Пугачева), Тимофей Падуров. Тяжкие неудачи постигли инсургентов в Западной Сибири. Казалось, мятеж был подавлен окончательно. Тем более можно было так думать, что и Яицкая крепость вскоре, меньше чем через месяц после ликвидации оренбургского и уфимского фронтов, была освобождена от осады генерал-майором Мансуровым (16 апреля), причем одни из руководителей последней, казак Дехтерев, был взят в плен, а двое других пугачевских вождей — казаки Овчинников и Перфильев, как раньше их названный «царь», бежали в Башкирскую степь. Этому успеху правительственных войск не помешала даже смерть Бибикова (9 апреля): дело планомерной борьбы с «бунтом» было уже налажено и шло как бы само собой к окончательной развязке. Но так только казалось. На самом деле, наиболее опасное для правительства Екатерины и для всего правящего класса было еще впереди. Это было затишье перед новой бурей, еще более сильной. Действительно, в Башкирии Пугачев оправился. Башкиры оказали ему существенную поддержку.
V. Прикамский период восстания, или заводская революция. Организовать новое восстание башкир много помог Пугачеву сметливый и умелый Белобородов, приобретший «доверие» самозванца «своей трезвостью, кротким нравом». Отброшенный от Екатеринбурга, он быстро собрал новую толпу и в разные места, особенно в кунгурский уезд, разослал с эмиссарами несколько башкирских старшин и мещеряка Бихтинара Каныкаева для вербовки новых защитников самозванцу; всем таковым было велено тотчас же идти к нему, Белобородову, на Соткинский завод, «ибо», говорилось в белобородовском приказе, «и батюшка наш, великий государь Петр Федорович изволит следовать в здешние края». «Батюшка» и сам приказал башкирам выступить в поход по одному человеку с дома, а если в доме 3 человека, то двум. Башкиры поднялись. Они опять начали с грабежа русских селений и заводов. Екатерининские власти увещевали башкир и угрожали им жестокими наказаниями, даже посылали к ним башкирца с отрезанным носом, ушами и пальцами на правой руке — «для воздержания товарищей», но «товарищи»-башкиры не думали о том, чтобы покориться, и новым своим движением дали опору для снова предпринятой самозванцем открытой борьбы.
Белобородов соединился с Пугачевым в Магнитной, куда прибыли к нему также Овчинников и Перфильев с яицкими казаками, как известно бежавшие из-под Яика в Башкирию. Но кроме башкирского народа и его уцелевших сообщников, Пугачев мог рассчитывать на заводских рабочих и на крестьянское население, приписанное для работ к заводам. Пугачев и появился на Белореческом заводе, как бы вынырнув из степного моря. Отсюда он бросился по верхнеяицкой линии и взял Магнитную крепость. Потом он потерпел снова несколько поражений от правительственных войск, особенно от Михельсона, но снова оправлялся, ибо его казацко-башкирская толпа не только не потеряла своего прежнего свойства — увеличиваться по мере своего движения, — но обнаруживала его еще в большей степени, чем раньше. Как и сообщал башкирам Белобородов, Пугачев действительно явился в здешний заводский прикамский край, и в его толпу начали вливаться широкими волнами не только башкиры, но и заводские рабочие и ближайшие из приписанных к заводам крестьяне. Заводские рабочие, уже раньше вступавшие в движение, теперь восстали все поголовно, и эта заводская революция существенно подкрепила казацко-башкирскую революцию. Приставал к пугачевской толпе по-прежнему всякий «сброд»: разные инородцы — татары, вотяки, также беглые помещичьи крестьяне, беглые преступники и т.д.; но главной силой, которая существенно теперь подкрепляет казацко-башкирское восстание, становятся заводские рабочие и крестьяне.
Однако, были и такие крестьяне, которые, как свидетельствует один из пугачевских документов, «не преклонялись к повиновению имени его императорскому величеству»; напротив, «завсегда имели в себе помысл злоумышленный», по сообщению цитируемого документа. Соединившись с большим вооруженным отрядом посадских людей города Кунгура, крестьяне «сел Тазовского, Спасского и Вознесенского, Покровского острожков», тоже вооруженные, напали на крестьян, «приклонившихся» к Пугачеву, в том числе и на тех, которые были записаны в казаки пугачевской армии, очень многих из них перебили, всех ограбили и «тем привели крестьян и казаков во всекрайнее разорение и нищету». Крестьяне-пугачевцы так были терроризированы контрреволюционной посадско-крестьянской бандой, что многие из них разбежались и «обретались под скрытием». Этот эпизод, несомненно, указывает на то, что крестьянство, вообще шедшее во время пугачевщины одним фронтом, все-таки и в ту пору выделяло из своей обширной среды и такие элементы, которым было выгоднее оставаться на стороне «матушки императрицы» и наличного социального строя; это, по всей вероятности, были кулацкие слои деревни, близкие по своему экономическому состоянию к буржуазии уездных городков. Эти слои оружием противились «воле» «его императорского величества», возбуждая, таким образом, гражданскую войну в общественных низах. Не таковы были заводские рабочие. Гнет на заводах был тяжек рабочим. И этот невыносимый заводский гнет, как и в Башкирии, сделал свое дело: вызвал единодушный взрыв рабочего люда, готового на все, лишь бы освободиться от прежних хозяев, будь они частные предприниматели или екатерининские чиновники. Заводская кабала душила. Переходя на сторону новой, хотя бы и царской (это было все равно), но освобождающей власти (это было главное), рабочие захватывали конторские книги, стаскивали их в кучу и зажигали, ликуя и крича в радостном экстазе вольных в этот захватывающий момент людей: «Горите наши долги!». Начинался буйный разгул, хотя новое начальство, в интересах боевой годности поднимавшихся, принимало свои меры против поголовного пьянства. Так, пугачевский полковник Белобородов однажды приказал выпустить вино из бочек, но это не остановило пьянства: «народ», сообщает другой пугачевский полковник (Верхоланцев), «бросился на образовавшиеся лужи и с жадностью пил из грязных луж; пьяные бушевали по улицам».
В горнозаводском районе главным начальником инсургентских сил был только что упомянутый Белобородов, бывший простой солдат, но теперь «господин атаман и походный полковник» «его императорского величества», один из энергичнейших и талантливейших сподвижников Пугачева. Он был строг, хорошо понимая значение военной дисциплины и высшего авторитета в глазах населения того лица, от имени которого он руководил движением в Камско-Уральском крае. Об этом, между прочим, свидетельствует «наставление», данное им подчиненным ему начальникам более мелких отрядов «Русско-азиатской» армии, сотникам: русскому — Семену Варенцову, башкирскому — Егафару Азбаеву, черемисскому — Оске Оскину; здесь Белобородов накрепко подтверждал (31-го января 1774 года) «содержать» им «во всякой строгости и послушании» находящуюся в их «сотнях русскую и татарскую команду» и «наблюдать» в ней «за единодушным к службе его императорского величества усердием». За провинности казаков «в самовольствах, озорничествах и непослушаниях» было велено их «наказывать без всякой пощады плетьми: русских — «при собрании русской и татарской команд, татар — потому же при собрании татарской и русской команд». В этом «наставлении» беглый солдат из армии Екатерины II, превратившийся в пугачевского атамана, проявил замечательное государственное чутье, рассматривая русских и татар равными перед законом и распоряжениями новоявленного народного носителя верховной власти. То же чутье, как мы видели, проявляли и другие пугачевские начальники. В горнозаводском районе это особенно было у места, ибо от грабительств команд здесь страдали интересы заводских рабочих. Так, например, башкирец Семен Илишев во время своего наезда с большой толпой соплеменнников на Рождественский завод забрал с него «всю господскую казну без остатку», а это были деньги, привезенные сюда с другого завода того же хозяина (Демидова) для раздачи их, в качестве заработной платы, рабочим. Рабочие оказались тем более в безвыходном положении, что завод Семеном Илишевым был закрыт, а заводские рабочие кормились исключительно от заводской работы, ибо они были «люди беспахотные»: «пропитание получить», жаловались они, — «не знаем откуда, а разойтись с заводу для сыску себе пропитания никуда не смеем». Далее выяснилось, что башкирская партия, с Семеном Илишевым во главе, из взятых с завода денег — 2 017 рублей 50 копеек — разделила между собой лишь 597 рублей 50 копеек, а остальные полторы тысячи рублей представила по начальству, но главный начальник пугачевцев и этого района — атаман Чика-Зарубин, или граф Иван Чернышев, приказал разделенную между башкирцами сумму с них взыскать и раздать ее рабочим в счет следуемой им заработной платы. Полторы же тысячи рублей Чика принял, но в заработную плату не обратил. Однако, и рабочих решил удовольствовать, определив, вместо принятых от башкирцев денег, отдать рабочим ту же сумму (1 500 рублей) «из вырученных за соль и ис продчих питеіных доходов» (14-го февраля 1774 г.). Не только среди высших пугачевцев, но и в массах замечается понимание момента и известная выдержка, свидетельствующая о том же государственном инстинкте, жившем во всем многомиллионном крестьянстве, мысль и чувство которого собственно и выражали главари движения. Так, приписанные крестьяне Авзяно-Петровских заводов, освобожденные Пугачевым от заводской барщины, признали его «Петром III императором» и, согласясь между собой «ехать в свои отечества», то есть домой, в свои деревни, в силу повеления «его величества», решили совершить эту поездку организованно — выбрали из своей среды большака «для провождения» своей партии и составили в этом смысле постановление за подписями представителей всех тех деревень и сел, из которых происходили приписанные к Авзяно-Петровским заводам крестьяне; их общий представитель Степан Понкин, выбранный ими, должен был наблюдать, чтобы «партия» его дорогой до «своих жительств» «не чинила» «никаких обид» и «налогов» в проезжаемых ею селениях. Таких «подданных» Петра III, хотя бы они были крестьянами XVIII века, нельзя трактовать очень свысока, как якобы не владеющих толком и членораздельной речью: они хорошо поняли и оценили создавшееся положение и умели весьма толково выражать словесно это понимание и эту оценку. Но, конечно,, народные массы, веками терпевшие от помещиков и чиновников, не могли делать революцию, похожую на парад. Восстание их никогда и нигде не отличалось мягкостью. Так было и во время пугачевского движения, которое не делалось скромнее от неудач. Во второй его период замечается даже большая ожесточенность восставших, чем в первый период мятежа. Нередко бывало, что рабочее население заводов, действуя рука об руку с башкирами, не признавало ни частной, ни государственной собственности. Пугачев сам, встречая сопротивление, озлоблялся все более и более и тоже был беспощаден, когда добивался своего. Так, от города Осы он сначала был «отражен» (18 июня); 20 июня он повторил приступ, и на другой день город сдался самозванцу, который в него «вошел, все, что надобно, набрал», показывал он впоследствии, «и пошел опять в стан, а Осу сжег». Вскоре после этого были заняты Пугачевым заводы Воткинский и Ижевский: они тоже не только были разгромлены, но и сожжены. Опустошено было на том же берегу Камы и еще несколько заводов. В результате всех своих успехов Пугачев приобрел господство на обоих берегах Камы. У него было до 7 тысяч человек войска при двенадцати пушках, и его власть распространялась на обширный район. В Сибирской губернии опять начались волнения, и киргизская баранта опять стала вредить пограничным местам этой губернии. Но сам Пугачев тянулся теперь не на восток, а на запад. В Ижевском заводе он объявил поход на Казань.
VI. Взятие Казани и начало крестьянской революции. Когда Пугачев беспрепятственно подошел к этой столице бывшего Казанского ханства, то, прежде всего, он послал казанскому губернатору указ, «чтобы без баталии сдался», как впоследствии показывал сам Пугачев на допросе. Но «указ», или манифест, в дворянской Казани успеха не имел. Овчинников, возивший в Казань «манифест», по быстром возвращении оттуда, заявил, что «манифеста» «не слушают, а только бранят». Пришлось вступить здесь в «баталию», да не одну. К моменту прихода к Казани войско Пугачева значительно увеличилось, так что самозванец разделил его на 4 части. Город плохо был подготовлен к защите, и взять его не составило большой трудности. Инсургенты ворвались в него с 2 сторон — через Арское поле, под прикрытием возов с сеном, и через Суконную слободу, где лично предводительствовал сам Пугачев. Некоторое сопротивление было оказано лишь у Арского поля гимназическим отрядом, который не выдержал стремительного натиска пугачевцев; за ним без боя отступил и солдатский отряд в 300 человек, под начальством родственника фаворита — П. С. Потемкина. Через Суконную же Пугачев вторгся в город беспрепятственно. Казань, зажженная в 10-12 местах, сразу запылала. Начались всевозможные эксцессы победителей, как это всегда бывает при народных бунтах. «Многочисленная чернь», говорит современник, «составлявшая его (Пугачева) шайку, вдалась в пьянство и грабеж». Полилась кровь. Не было никому пощады из классовых врагов победившей «черни». «Везде слышим вопль, рыдания и стон; страшные слова «коли его» часто повторяемы были», — под свежим впечатлением пережитых ужасов писал один современник. «Чернь» расходилась. Рассказывали, что «перед взорами жителей кидали в огонь младенцев, женщин насиловали нередко на смерть», с сокрушением сообщалось потом об умерщвлении даже «тех, кто искал спасения у самого алтаря». Казанский купец П. А. Сухоруков, во время пугачевщины 15-летний мальчик, бывший очевидцем казанского разгрома, впоследствии рассказывал, что «священники Грузинской церкви ходили в одной рубахе и босиком, чтобы казаки их не узнали»: иначе они были бы умерщвлены. Тюрьма была разбита, и большинство арестантов, которых не успела заколоть стража (что было приказано П. С. Потемкиным), вышло на свободу. Арестанты, разумеется, тоже показали себя. В дыму и пламени пожара, при грохоте пальбы и завывании поднявшейся бури, озверевшие от вина и жажды мщения, не утоляемой вином, люди совершали, с гиканьем и визгом, выдающиеся по своей жестокости «дела». И это продолжалось в течение целого дня и «до глубокой ночи». В числе многих погибших из высших классов был современник Петра I, стодесятилетний старец генерал-майор Кудрявцев; он сидел в кресле в храме Покровского девичьего монастыря; когда пугачевцы ворвались туда, он поднялся и закричал на них: «Как можете вы, изменники, дерзать против своей государыни, осквернять и расхищать храм божий?». Разумеется, он был тотчас же убит. Казань выгорела почти вся, уцелели только Суконная и Татарская слободы, да и то не вполне. Всего сожжено и разграблено оказалось 2 063 дома (уцелело 810 домов). «Унимать пожар», поясняет современник, «было некому: народ весь выгнан был пугачевскими в поле, между селениями Савиновым и Царицыным». Но сами «пугачевские» пока не пошли так далеко; они ночью расположились поближе, на другом поле — на Арском. Сюда, на «поле», было вывезено 15 бочек вина, — и начался пир. «Самозванец», говорит бывший пугачевский полковник Верхоланцев, «любил угощать дружину после всякой победы». Но победа была в данном случае не полная. Целый день Пугачев обстреливал казанский кремль, где заперлись неудачливые защитники города, но кремль устоял. Тем не менее, всю ночь продолжался разгул пугачевской толпы, разбившейся на несколько шаек, причем самозванец «сам разъезжал по стану». Стан же его по взятии и разорении Казани находился на Арском поле; сюда были пригнаны все захваченные в плен и здесь поставлены на колени перед пушками. Но здесь же Пугачев, сидя в кресле, принимал татарскую делегацию, поднесшую ему подарки и через то, может быть, спасшую Татарскую слободу от грабежа и сожжения. «Народ», поставленный на колени, был прощен, кричал ура, и многие из той толпы изъявили желание служить «великому государю Петру Федоровичу», видя, как хорошо он угощает своих вином. Однако, похмелье торжествовавших победителей оказалось тяжелым. Наутро после бурно проведенной инсургентами ночи под Казанью появился Михельсон с небольшим, но уже испытанным в бою конным отрядом в 800 человек. У Пугачева было не менее 12 000 человек, но в громадном большинстве это была плохо вооруженная, совершенно иррегулярная толпа; лишь казацкая часть пугачевской армии да артиллерия, находившаяся в распоряжении опытных старых солдат и заводских рабочих, могли постоять за себя. Эти части и не ударили в грязь лицом при первом же столкновении с отрядом Михельсона у села Царицына, куда вышел Пугачев из Казани встретить незваного гостя. «Злодеи меня», — сообщал этот последний после боя в своем рапорте от 13 июля (1774), — «и с великим криком и с такою пушечною и ружейною стрельбою картечами встретили, какой я, будучи против разных неприятелей, редко видывал и от сих варваров не ожидал». Несмотря на это, Пугачев был разбит, потеряв до 800 человек убитыми и 787 попавшими в плен. Он отступил к самой Казани, на Арское поле, где произошла вторая «баталия»; Пугачев был разбит снова, но опять-таки не счел еще своего дела проигранным; ибо он быстро собирал вокруг себя новые толпы, или, как говорит современник, «скоплялся». К нему сбегались крестьяне из окрестных селений. В Казанской губернии, в которой, как нам известно, и государственным крестьянам жилось плохо (русским и инородцам), Пугачев врезался в густые массы крепостного крестьянства, и оно стало сейчас же прилипать к нему, как к своему социальному магниту. После второго поражения под Казанью Пугачев, удалившись за село «Сухую Реку», быстро, верстах в 15-20 от Казани, собрал около себя новую толпу в 15 000 человек, а, может быть, и более. 15 июля он померился с Михельсоном под Казанью в третий раз, но был разбит наголову. До 2 000 человек из его войска (преимущественно башкиры и татары) было убито, и толпа его была окончательно рассеяна, и Пугачев бежал с поля битвы лишь с 400 человеками (главным образом казаков). Опасались, что он перейдет на правый берег Волги, а он как раз это и сделал, 17 июля переправившись немного пониже Сундыря. В Сундыре Пугачев не был принят, за что это село было им сожжено.
VII. Поволжский период восстания или крестьянская революция, жакерия. Но зато дальше, на правом берегу Волги, его ждало всеобщее признание. Этого-то и боялись екатерининские власти, ибо видели воочию, что здесь есть почва для признания миром крестьянства, особенно крепостного, и миром поволжского инородческого населения, тоже земледельческого, крестьянского, Пугачев и его сообщники тоже это хорошо понимали. Переправившись через Волгу, пугачевская партия разделилась на две части: одна с Пугачевым во главе пошла на Чебоксары, а другая — по чувашским деревням и помещичьим усадьбам. Отдельные агитаторы быстро рассеялись по Казанской и Нижегородской губерниям и всюду, где появлялись, поднимали крестьянское население именем батюшки-царя Петра Федоровича. Вместе с русскими крестьянами восстали и инородцы — чуваши, черемисы и мордва, раздраженные злоупотреблениями чиновничьей администрации, «неправедными судьями», миссионерами и попами. Громадное агитационное влияние на крестьянские массы оказал «манифест», с которым Пугачев обратился к крестьянству по переходе на правый берег Волги. «Жалуем», — объявлял самозванный Петр Федорович во «всенародное известие», «жалуем сим именным указом, с монаршим и отеческим нашим милосердием, всем находящимся прежде в крестьянстве и подданстве помещиков, быть верноподданными рабами собственно нашей короны и награждаем древним крестом и молитвою, головами и бородами, вольностью и свободою, вечно казаками, не требуя рекрутских наборов, подушных и прочих денежных податей, во владение землями, лесными, сенокосными угодьями, рыбными ловлями, соляными озерами без покупки и без оброку и освобождаем от всех прежде чинимых — от злодеев-дворян, градских мздоимцев и судей — крестьянам и всему народу налагаемых податей и отягощениев». Эти пожалования, при всей их кажущейся логической несообразности, вполне соответствовали экономической и бытовой жизни крестьянства и всего простого народа в России. В самом деле, с одной стороны — предлагалось остаться «рабами» короны, а с другой — давалась вечное казацкое, то есть вольное состояние: это — очевидное противоречие, очевидная логическая несообразность; но те общественные классы, к которым обращались с такими «пожалованиями» — быть рабами и вольными в одно и то же время — находили это вполне естественным и совместимым. Находясь еще в стадии натурального хозяйства, они не могли себе представить такого общественного устройства, при котором не было бы совсем хозяина, и, таким образом, они ничего не имели против хозяйского властительства короны, «царя-батюшки», тем более такого доброго, который объявлял освобождение от «всех податей и повинностей и даром наделял всеми землями и угодьями, столь нужными крестьянину и всему народу; с таким добрым, но далеким, одним барином и с рабством по отношению к нему можно помириться, лишь бы не было многих господ, близких к крестьянину и требовательных, а от них-то и освобождалось крестьянство, равно как и от всех мздоимцев и судей, становясь вольным, — казачеством; за такую же волю с радостью принималось «рабство» по отношению к царю, к единому барину, обещавшему не брать ничего ни с крестьянства и ни с кого, кроме дворянства, у которого отнималось все, не исключая и жизни. Последнее было ответом на вопрос, что делать с помещиками в мужицком царстве «вольных рабов» батюшки Петра Федоровича. И этот ответ, данный самим вольным казаком, вызвавшимся быть мужицким царем, гласил: истребить. «А как ныне имя наше властно всевышней десницы в России процветает», объявлялось далее в «манифесте», «того ради повелеваем сим нашим именным указом: кто из дворян в своих поместьях и вотчинах (находится), оных противников нашей власти, возмутителей империи и разорителей крестьян, ловить, казнить и вешать и поступать равным образом так, как они, не имея в себе христианства, чинили со своими крестьянами, по истреблении которых противников и злодеев-дворян всякий может восчувствовать тишину, спокойную жизнь, кои до века и продолжаться будут». «Манифест» и этой своей частью отвечал самым заветным стремлениям и чувствам крепостного крестьянства, возросшим и воспитавшимся на почве того социально-политического положения, которое падало на долю крестьян как результат общей экономической эволюции страны. Как «повелевал» манифест Пугачева, крестьяне и раньше сами так поступали — массами в Смутное время, так поступали во время разиновщивы, то там, то сям, во все времена не будучи в состоянии выносить гнета владевшего землей и народным трудом класса — чтобы избавиться от него, от этого кровопийственного класса «злодеев», как и крестьяне в злую минуту называли помещиков; это — стародавняя мечта крестьянства. «Покойная жизнь» могла наступить, по крестьянскому мировоззрению, лишь после этого. Так «манифест» Пугачева лишь подвел итог материальным и духовным явлениям в сфере взаимных отношений крестьянства и дворянства в затянувшуюся крепостную эпоху. Не мудрено, что он имел громадный успех: он ярко выразил наличное настроение самого крестьянства. Началось то, что дворянский поэт Державин называл «прекровожаждущим рыском» крестьян. Последние сделались первыми. Крестьяне решили, что пришло их царство: «Настает наше время», — говорили они, — «и бояться нам нечего». Они и не боялись ничего. Боялись дворяне. Эти испугались страшно и, видя, что идет гибель от пылавшего гневом и местью восставшего на них крестьянства, ударились бежать. Бежали в города, в Москву, куда из охваченного бунтом края съехалось немало дворян. Многие, застигнутые врасплох, бежали в леса, как бы сменив там прежних беглецов — крестьян, спасавшихся от барского гнева и мести. Но в лесах помещиков нередко настигали крестьяне и умерщвляли; бывало и так, что местопребывание убежавших в лес указывал кто-либо из дворни, считавшийся верным слугой, а потом объявившийся еще более жестоким по отношению к своему господину, чем те, которые его захватили. Так, например, это случилось при побеге в лес помещика Мертвого с семейством. Когда этот помещик был захвачен пугачевцами, то крестьяне его деревни дали о нем хороший отзыв и просили помилованья, но дворовый, раньше выдавший семью Мертвого, «стал бить его плетью»; это было сигналом: пугачевцы схватили несчастного и повесили, а потом, постреляв в него, бросили в реку, в тину. Тот же дворовый, который был причиной гибели Мертвого, при задержании ударил жену и дочь его дубиной по голове. Не со всеми кончали на месте: многих, в надежде за каждого пойманного помещика получить от новой власти деньги — 10 рублей, везли в город, даже к самому Пугачеву, если он был поблизости. И сам Пугачев, и его полковники большей частью не знали пощады, и дворяне гибли целыми массами. Но и крестьяне, щадя иногда добрых господ, вообще-то не сантиментальничали, а часто в жестокости против своих низверженных «господ» превосходили даже самого Пугачева и его казацких старшин. Крестьяне при этом все более и более проникались убеждением, что «злодей»-помещик уже более не вернется. Когда отрок-сын погибшего Мертвого обещал наградить одного крестьянина, если опять все переменится и «будет по-прежнему», то получил на это «грозный» ответ: «Врешь», - закричал крестьянин, — «этому не бывать; прошла уже ваша пора».
И крестьянство в целом сознательно шло на совершенное истребление помещичьего класса, не щадя никого, ни женщин, ни детей, ни даже грудных младенцев. Список убитых дворян во время пугачевщины, как сам народ прозвал эпоху «крестьянского прекровожаждущего рыска» на дворян, напечатанный Пушкиным, занимает несколько десятков страниц, но он не полон. Самые усадьбы, разумеется, разгромлялись, имущество разделялось между участниками разгрома, причем делилось положительно все, что попадало под руку — даже обивка мебели и обои. Как и во времена разиновщины, вступил в свои права первобытный коммунизм распределения, прекрасно уживавшийся с полной анархией потребления. Словом, сильно и глубоко всколыхнулось крестьянское царство. Казанская и Нижегородская губернии сразу запылали мятежом, и ясно было, что пожар будет перекидываться всюду, где появятся пугачевские партии, почти безразлично с самим Пугачевым или без него. Слышно было, что и в столицах «чернь», особенно в Москве, волнуется и в нетерпеливом напряжении ждет «освободителя» батюшку Петра Федоровича, как когда-то ждала батюшку Степана Тимофеевича. Немногие оставшиеся в живых и на свободе сообщники Пугачева, яицкие казаки, понимая всю социальную обстановку восстания, звали своего показного главу в поход на Москву; это был смелый план, но при общем сочувствии простого народа предприятию Пугачева, к которому, как к Петру III, тянулось и духовенство и даже купцы, тоже классовые недоброжелатели дворянства, — осуществление этого плана могло увенчаться успехом: Екатерина считала это возможным, и сама некоторое время спала не раздеваясь, готовая бежать за границу с драгоценностями, разложенными по карманам. Но Пугачев не воспользовался предложенным товарищами планом.
Почему? Этот вопрос не безынтересен, но едва ли он может быть разрешен с полной точностью. Одно несомненно: целый ряд обстоятельств отклонил Пугачев от московского пути. Потерпев решительное поражение от регулярного войска под Казанью, Пугачев боялся помериться с ним под Москвой, куда регулярная армия должна была подойти, так как война с турками закончилась; даже если бы Пугачев и занял Москву, он мог бы очутиться в ней, как в мышеловке. С другой стороны, собственное войско Пугачева было уже не прежней русско-азиатской армией: яицких казаков, главного ядра пугачевского войска, в нем было мало, и совсем не было воодушевленных ненавистью к русскому владычеству татаро-башкирских конных ополчений, привыкших владеть оружием, хотя бы и холодным. Во всяком случае, отряды, сформированные на правом берегу Волги из русских крестьян, много уступали прежней русско-азиатской армии, в которую входил и такой энергичный и во многих отношениях пригодный к борьбе элемент, как заводские рабочие.
Эта перемена в обстановке и боевом состоянии «армии» не могла содействовать решению Пугачева идти на Москву. Голод, который начинался на путях к ней, тоже мог охлаждать его боевую энергию. Но за Пугачева, как за Петра III, было все крестьянство и городское простонародье; где бы он ни появлялся, хотя бы и с ничтожной военной силой, всюду он находил признание со стороны общественных низов. В этом была его могучая сила. На нее то и рассчитывали казацкие старшины, когда звали Пугачева в Москву. Они тоже видели и, надо думать, понимали условия нового создавшегося положения, но, тем не менее, советовали своему предводителю предпринять московский поход. Он же не решился на этот крупный шаг. Тут-то и выявилась истинная личность этого вождя великого народного движения.
Пугачев был обыкновенный, хотя и довольно бойкий и ловкий авантюрист бродячей Руси, не веривший в конечное торжество своего дела, отделенного им, в конце концов, откровенно от дела народа. Он решил сделать попытку уйти от начавших его энергично преследовать правительственных войск и начал быстрое отступление в южном направлении, вместо того, чтобы идти на запад — на Москву. Сначала он, было, думал найти поддержку на своей родине, на Дону, но когда эта надежда сорвалась, он пустился наутек, дабы скрыться в том же мире бродячей Руси, из которого он вышел, а, может быть, и пробраться опять в Башкирию. Всюду, где он проходил, вспыхивало восстание крестьян и вообще простонародья; но оно не задерживало Пугачева: он стремился дальше. Это не обескураживало восставших, ибо у них появлялись свои «пугачи», которые и продолжали работу главного «пугача» вширь и вглубь. Иные, предводительствуя большими сборищами мятежников, наводили ужас на большую округу: таков, например, бывший дворовый Фирска, взволновавший «чернь» в симбирском уезде настолько, что она, по свидетельству Рычкова, потерявшего здесь сына, «едва ли не вся устремилась на убийство и разграбление дворян». Симбирск был в трепете от этого энергичного помощника Пугачева, пожалованного им в полковники, и чуть-чуть удержался. Сам Пугачев тоже обошел этот город и попал в него лишь впоследствии, пойманным, — в железной клетке. Теперь, пока еще вольный верховный «пугач» во время полета своего к югу брал города довольно успешно, ибо сопротивление в них не было организовано, а измена «матушке-императрице» встречалась все чаще и чаще и все в более широких размерах. Взял он Пензу, потом Петровск, из которого двинулся на Саратов. Пугачев двигался очень быстро; только конных из прибывавших к нему крестьян он присоединял к своей толпе, пеших отпускал, ибо для той быстроты, с какой он двигался, можно было иметь лишь конное войско. За ним шел громадный обоз с награбленным добром, с женщинами и детьми. Те группы сторонников Пугачева, которые во что бы то ни стало хотели присоединиться к его толпе, идя за своим новоявленным «батюшкой», долго не могли его догнать. Лишь под Саратовом присоединились к нему волжские казаки, а заводские крестьяне, шедшие за Пугачевым от Казани, нагнали его только когда он уже вышел из Саратова. Под этот последний город Пугачев подступил 5 августа (1774). Укреплен Саратов был плохо, но главная для него беда заключалась в том, что среди властей его не было единодушия, они ссорились между собой и старались подсидеть друг друга; к тому же не только среди жителей, но и среди войска открылась измена екатерининскому правительству; у коменданта Бошняка осталась лишь самая малая часть солдат, большинство которых вместе со своим начальником Салмановым и почти со всеми офицерами перешло на сторону самозванца. Бошняк со своим ничтожным отрядом вышел из Саратова и с боем отступил сначала до Улешей, а потом на лодках к Царицыну. 6 августа город был занят пугачевскими отрядами; сам Пугачев не въехал в город, все время оставался в своем лагере в 3 верстах от города, в Улешах. Сюда саратовское духовенство устроило крестный ход 17 августа и тем самым оказало Пугачеву полное признание как «государю», возглашая его имя во время богослужения вместе с именем его яицкой жены Устиньи Петровны. Между тем в Саратове происходила уже обычная пугачевская расправа. Многие дворяне и чиновники погибли; пострадало немало и простых жителей, ибо вешали не только «благородных», но и простых людей, даже бурлаков, если они в чем-либо противились новым властителям, убивали всех, кто только не желал отдать своей собственности. «Перечислить число убитых и повешенных», говорит новейший исследователь, «было бы напрасной попыткой». Разливанное море необузданного разгула захлестнуло и попов, которые в полупьяном состоянии приводили к присяге саратовских жителей в стане самозванца. Здесь же работали и виселицы. Саратов был освобожден от имевшихся в нем ценностей, частью сгорел. Пугачев забрал отсюда 5 пушек и 25 789 рублей медными деньгами; а пришлая и местная народная толпа расхватила более 19 000 четвертей муки и много овса. 9 августа Пугачев выступил из Саратова к Царицыну с отборным войском, но толпы его хозяйничали здесь еще до 11 августа, когда им пришлось ретироваться, ибо и к Саратову подходил авангард гнавшихся по следам Пугачева правительственных войск.
Несмотря на то, что под Царицыным к Пугачеву присоединилось до 3 000 ставропольских калмыков, этого города Пугачеву взять не удалось: к Царицыну подходил Михельсон, и самозванцу спешно пришлось отступить дальше.
VII. Конец Пугачева и пугачевщины. Верстах в 60 от Царицына, ниже Сарепты, у Сальникова завода, Михельсон, наконец, настиг самозванца и нанес ему решительное поражение (26 августа). Пугачев потерял всю свою «армию» вместе со своим «фельдмаршалом» Овчинниковым, пропавшим без вести. Видя, что после отчаянного сопротивления, все потеряно, Пугачев с «яицкими казаками и несколькими крестьянами, с женой и больным сыном», как он сам впоследствии показывал, «бежал к Волге». Стали переправляться спешно на другую сторону. «В торопливости», сообщал потом Пугачев, «многие вплавь, а я с женой в лодке, приехали на остров. А как с оного еще надо плыть, то Перфильев, не знаю для чего, остался и с ним несколько толпы моей людей». Так Перфильев больше и не соединился с Пугачевым, будучи захвачен отдельно от него с оставшимися людьми. Сам же Пугачев, переправившись на луговой берег Волги, с яицкими казаками, собравшимися вокруг него в количестве около 160 человек, бросился на Узени, в «место такого положения, какое всю мятежническую тварь в себя вмещает». Но там самозванческое его поприще кончилось: он был арестован бывшими при нем его «чиновными людьми», воспользовавшимися тем моментом, когда они очутились с Пугачевым по одну сторону реки Узени, тогда как остальная его толпа оставалась еще по другую. В полночь с 14 на 15 сентября (1774), значит, через год после начала его «царской» карьеры, он был привезен в Яицкий городок и выдан екатерининским властям. Закованный в кандалы и посаженный, как зверь, в железную клетку, он был, затем, доставлен в Симбирск к верховному «усмирителю» графу Петру Панину; тот, увидав Пугачева, рассвирепел, дал ему несколько пощечин и оттаскал за бороду, «которою», саркастически пишет Панин, «он Российское государство жаловал». Побил «верховный усмиритель» скованного Пугачева, приведенного перед его светлые очи, как Панин сам сознается, «от распаленной крови на его (Пугачева) злодеяния», то есть на пролитую им дворянскую кровь. Страшный враг дворянства был в оковах, и потому можно стало представителям этого класса дать волю и своему злорадству, и всякому надругательству. Панин только выразил общее дворянское настроение, которое особенно ярко проявилось во время казни Пугачева в Москве, на Болоте (10 января 1775 года). Дворянство было в восторге и, теснясь к эшафоту, не скрывало этого; оно считало это кровавое зрелище своим дворянским «праздником» и наслаждалось физическим и умственным созерцанием того, как за пролитую дворянскую кровь платил кровью же показной глава «прекровожаждущего рыска» на дворян. Казнены были и ближайшие, попавшие в руки дворянства, сообщники Пугачева (Перфильев — в Москве, Чика-Зарубин — в Уфе), кроме тех, которые сделались его предателями (Иван Творогов и Чумаков с товарищами). Немилостиво были наказаны вожаки башкир. Таковыми были, мы знаем, например, Юлай и его сын Салават Юлаев. Пугачевская агитация сильно увлекла Салавата Юлаева, этого экспансивного башкирского патриота. Кто не хотел пристать к восстанию за лозунги, брошенные в башкирский народ Пугачевым, все беспощадно истреблялись Салаватом: он их казнил всеми видами смертной казни, вплоть до сожжения заживо, и притом всех поголовно, с женами и детьми. Когда Пугачев был уже пойман, в ноябре месяце, все еще продолжался бунт в 10 башкирских волостях, и виновником этого упорства башкир в восстании был Салават. Понятно, что когда он сам был изловлен, правительственный суд его не пощадил, равно как и его отца, тоже одного из руководителей башкирского движения. Оба они были приговорены к наказанию кнутом во всех тех местах, где они мятежнически действовали, а потом к ссылке в каторжную работу, после того как они будут заклеймены и у них будут вырезаны ноздри. С этим клейменьем и вырезыванием вышла некоторая задержка. Когда Юлай и Салават предстали пред присутствием правительственной канцелярии после всех этих наказаний, то члены этого присутствия с удивлением увидали, что оба преступника с ноздрями и без клейма. Спросили того чиновника, который должен был позаботиться, чтобы у них не было ноздрей и были бы клейма. Он, к не меньшему, вероятно, их удивлению, ответил, что клейма по какой-то причине стерлись, а ноздри выросли снова. Провинциальная канцелярия не удовлетворилась этим объяснением, постановила заклеймить преступников и вырезать у них ноздри при членах канцелярии. После исполнения этого приговора в такой обстановке, надо думать, ни клейма не стирались, ни ноздри не вырастали. Так наказывали мятежных вождей башкирского народа. Но казнями главарей классовое чувство мести дворянства не могло быть удовлетворено. Перед ним вставал коллективный виновник — крестьянство, возбуждавшее в нем острое желание проучить непокорных «рабов» жестоким образом. Верховный «усмиритель» на местах пугачевщины, дабы памятно было мятежному крестьянству, надолго развил такую систему самого необузданного террора, что его стала останавливать сама «матушка-царица», считавшая в данном случае милосердие «неуместным». Но Панин, как истый представитель своего класса, принимал «с радостью пролитие крови таких государственных злодеев на себя и на чад своих». Он приказал в бунтовавших местах вешать одного человека от каждых 300 человек, всех же, остальных крестьян велено было «пересечь жестоко плетьми, и у пахарей, негодных в военную службу, на всегдашнюю память злодейского их преступления урезать у одного уха» и т.п. Пугачевщина была подавлена. Ближайшим последствием этого был голод в тех местах, которые ею были захвачены. Разорение и недоимки — вот что осталось для крестьянства от попытки стать господами своей жизни, совершенно устранив из нее помещичий класс; по одной Казанской губернии, в одних только экономических селениях, недоимки за один год образовалось до 100 000 рублей, и ее надо было платить с разоренного хозяйства. Неудивительно, что крестьянство присмирело, а некоторые наиболее впечатлительные представители его - впали в отчаяние. Последнее видно хотя бы из того, что как раз в Волжско-Камском крае в крестьянстве усиливается развитие религиозного изуверства: проповедуется учение совсем уходить из этого мира при помощи самосожигания или самоутопления, и находятся фанатические последователи этого ученья, осуществляющие его мрачную, смертную идею.
Новый путь перед умственным взором крестьянства пока застилался непроглядной тьмой или, точнее говоря, вследствие господствовавших тогда производственных отношений нового пути еще не было. В этом — причина полного краха пугачевщины и последовавшего за ней мрачного угнетения духа и разочарования в себе и жизни крестьянских и вообще простонародных масс.
Литература: А. С. Пушкин, «История Пугачевского бунта» (Сочинения Пушкина, т. XI в издании Академии Наук, с примечаниями Н. Н. Фирсова); Н. Ф. Дубровин, «Пугачев и его сообщники»; Н. Н. Фирсов, «Пугачевщина», 3-е изд.; его же, «Народные движения в России до XIX в.»; А. Н. Филиппов, «Москва и Пугачев»; Г. С. Губайдуллин, «Пугачевщина и татары», Баку, 1927; «Пугачевщина», издание Центрархива, (Из архива Пугачева: манифесты, указы и переписка).
Н. Фирсов.
Номер тома | 34 |
Номер (-а) страницы | 11 |