Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 2. Дворянско-крепостническая империя «на распутье»
Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 2. Дворянско-крепостническая империя «на распутье» — таков истинный смысл знаменательного двадцатипятилетия александровского царствования с его новой вспышкой официального либерализма, мистической реакцией и эпилогом дворянской «революции». Катастрофический финал правления Павла, вызванный сумасбродным произволом и антидворянской политикой императора, принявшегося в мстительном озлоблении истреблять все, в чем он видел печать «екатерининского духа», был неизбежным результатом того всеобщего протеста, какой сумел возбудить против себя среди общественных верхов этот одержимый идеей абсолютной «неограниченности» своей власти коронованный гатчинский «капрал». Павловский террор в короткий срок создал единый фронт широкой оппозиции, с восторгом приветствовавшей гибель «тирана», ниспровергшего все «уставы» вместе с дворянской «хартией» и «грамотой» городам и «объявившего войну здравому смыслу с твердым намерением никогда не заключать с ним мира» (великий князь Константин). Однако, временное единодушие этой оппозиции зиждилось лишь на чувстве острой вражды к общему врагу, в то время как мотивы самой вражды, в своем существе, были глубоко противоречивы и определялись всем предшествующим ходом объективных событий. Двусмысленная декларация юного императора, провозглашавшая возврат к режиму «по законам и по сердцу бабки своей Екатерины Великой» (манифест 12 марта), в связи с восстановлением «жалованной грамоты» дворянству (манифест 2 апреля) возбуждала самые разнообразные надежды как в реакционном лагере фрондирующей феодальной знати (Н. Панин, Мордвинов, Воронцов и т. п.) и крепостнической массе консервативного дворянства (Державин, Карамзин), так и среди партии «либералистов» («молодые друзья» Александра — Радищев, Сперанский). Но едва только выяснилось, что апелляция к екатерининским традициям имела в виду не конец, а начало ее царствования и знаменовала начало новой эры либерального реформаторства, как не замедлил расстроиться и дружный хор приветствий, обращенных к юному императору, и прежние антагонизмы снова начали оживать с тем, чтобы при первой же благоприятной конъюнктуре доставить торжество временно притаившейся реакции.
Но прежде, чем последняя вновь поднимет свою голову, александровское правительство, возвращаясь в традициям автора «Наказа», сделает еще раз попытку «поставить силу и блаженство империи всероссийской на незыблемом основании закона», как гласил указ об учреждении «Непременного совета» 30 марта 1801 года. Поднимая вопрос о решительной борьбе с «деспотизмом нашего правительства», Александр I (см.), в качестве коронованного «республиканца» и приверженца «принципов» 1789 года, наряду с реформой политической в том же указе заговорил и о необходимости «вдохнуть дух жизни и в нижние состояния людей». Так вопрос о «даровании стране свободы», октроировании конституции, поставленный на очередь Александром Павловичем еще до вступления на престол, неизбежно связывался с роковым вопросом о судьбе крепостной массы народа, вопросом, о который, в конце концов, как о подводный камень, и разбилась вся реформа правительства «неофициального комитета». Но, как бы то ни было, необходимо отметить, что в самой постановке плана преобразований, намеченного «секретным» комитетом придворных заговорщиков, во главе которых стоял сам император, сказались, несомненно, все те же либерально-буржуазные тенденции, вызвавшие, как было отмечено выше, против себя новое обострение дворянской реакции конца XVIII века. Недаром император Александр решительно отклонил новую попытку англоманствующих феодалов «монаршистов», А. Воронцова (см.) и Н. Мордвинова (см.), стремившихся путем реформы Сената в духе прежнего панинского проекта, отвергнутого Екатериной, осуществить свои олигархические затеи созданием правительствующей аристократии, открыто контролирующей «самодержавного» монарха. Еще характернее было сознательное отстранение тайными преобразователями от всякого участия в проводимой ими реформе всего дворянства как сословия. «В невежестве» последнего, как и в «старых служивцах» сенаторах члены неофициального комитета вполне справедливо полагали «встретить помеху» «задуманным на общую пользу» преобразованиям и поэтому решили «не связывать себе руки... раньше времени», сохранив за собой монополию инициативы и самого проведения плана реформ. При таких условиях становится понятным, что Александр против своей воли согласился и на подтверждение дворянской грамоты 1785 года.
Таким образом, неофициальное правительство императора Александра, который еще в 1797 году, в сознании глубокого кризиса, переживаемого страной, зашедшей в тупик глубоких противоречий, наметил основную линию своей будущей программы действий, лишь осуществляло теперь те предположения, которые были подсказаны преемнику Павла и любимому внуку Екатерины антифеодальными течениями богатого великими «превращениями» века просвещенья. И этот новый, казалось, более решительный поворот в сторону «освободительных» преобразований мотивировался не только наследием прошлого, но и новыми успехами товарного хозяйства и ростом промышленности в начале XIX столетия. Вовсе не случайно, поэтому, в двадцатипятилетие александровского царствования вновь разгораются горячие дебаты по вопросам крепостной экономики и в первую очередь по вопросу о мерах возбуждения «духа деятельности, ревности и прилежания к трудам в нижних состояниях людей». И в то время как теоретическая дискуссия концентрируется (1803 и 1812) главным образом вокруг «Вольного экономического общества» (см.) и в землевладельческой прессе (об «оброке» и «барщине», «вольном» и крепостном труде и т. д.), одновременно с ними появляется целый ряд практических «прожектов» и планов освобождения крестьян (Аракчеева, Н. Тургенева, Мордвинова и др.), которые, благодаря инициативе графа Румянцева, приводят уже и к обнародованию «сенсационного» указа о «вольных хлебопашцах» 1803 года, согласно которому «доброй воле» помещиков предоставлялось право отпускать с земельным наделом «на выкуп» своих крепостных целыми селениями. Как бы ни было эфемерно практическое значение этого демонстративного указа, тем не менее, самый факт его появления, в связи с более энергичной крестьянской реформой Остзейского края 1804-05 годов и с подготовкой общегосударственной реформы был в достаточной степени симптоматичен (см. XXV, 497). Он говорил о том, что буржуазные начала все глубже проникали в хозяйственный организм и сознание общества и правительственной власти. И действительно, элемент предпринимательства заметно усиливается в настоящем периоде среди класса землевладельцев. Современники отмечают появление дворянской аграрной буржуазии, так называемого «торгующего дворянства», которое начинает перестраивать свое поместное хозяйство в интересах внутреннего и внешнего рынка, все более и более втягиваясь в товарный оборот. Ф. Вигель (см.), с присущей ему тонкой наблюдательностью, как раз отмечает в это время нарождение нового типа «дворянина в купечестве» из «столбовых бояр», который, «сбросив предрассудки старины, прозрел будущность России», поняв, что впредь «не чины, не заслуги..., а богатство, единое богатство» будет «доставлять уважение», силу и власть. Ясно обозначившееся уже к этому моменту образование промышленного центра и земледельческого юга, превращавшегося в «фабрику хлеба», расширяя внутренний рынок и форсируя экспорт сельскохозяйственных продуктов, не только создавало почву для перехода помещичьего хозяйства на капиталистические рельсы, но и втягивало самых заядлых крепостников в стихийный экономический процесс. Последние, в целях интенсификации крепостного труда, реконструировали свое крепостное хозяйство, переходя к плантаторской «барщинной» системе, которая в конце 1820-х и начале 1830-х годов привела к своеобразным опытам «крепостнического социализма» по планам «совокупного домоводства» Стремоухова и знаменитого Акинфа Жукова. Эти опыты являлись своеобразной попыткой введения в крепостную систему «хозяйства общественного, или соединенного», по типу военных поселений, о которых так восторженно отзывался Стремоухов. Дело сводилось к созданию своего рода крепостного фаланстера для «поселян», под просвещенным руководством помещика (с «дружинной» обработкой земли, месячиной и т. п.) и при бдительном надзоре особых старшин, поставленных помещиком в целях наибольшего поднятия доходности хозяйства и борьбы с «леностью» и «нерадением» крепостных рабов. Эта оригинальная пародия на французские утопии конца XVIII и начала XIX веков удостоилась даже в лице Стремоухова премирования со стороны Московского общества сельского хозяйства. Другие вводили систему принудительной крепостной «аренды» (оброчной системы) с организацией на «монархических началах» деревенского управления в духе «сельского устава», введенного В. Каразиным (см.) в его имении, организованном по правилам просвещенного полицейского государства, где помещик рассматривается как «наследственный чиновник», поставленный верховной властью в качестве «природного покровителя, судьи и попечителя» над своими рабами.
Но процесс товаризации захватывал не только помещичьи экономии: он властно вторгался и в сферу мелкого крестьянского хозяйства, усиливая дифференциацию деревни, способствуя, с одной стороны, выделению бедняцких элементов, с другой — торговой и промышленной крестьянской буржуазии (см. «Журнал путешествия» 1813 г. П. И. Долгорукова). Именно в это время начинается успешный рост села Иванова, этого русского Манчестера, где под покровительством магната графа Шереметева расцветает текстильная промышленность усилиями и «талантами» фабрикантов из крепостных, выросших на плечах кустаря из мелких скупщиков и торговцев. Рост ивановского промышленного центра очень ярко отмечал общую тенденцию прогрессирующей индустриализации народного хозяйства, особенно если принять во внимание, что фабрики Иванова обслуживали вольный рынок и эксплуатировали «свободный» труд, в противоположность вотчинной мануфактуре, являвшейся фабрикой государственного спроса, хотя уже и на этой фабрике, в целях поднятия производительности труда, местами начала вводиться заработная плата для крепостных рабочих. Столь же характерным является и быстрое отмирание к началу 1830-ых годов посессионной купеческой фабрики, которая все более сближается теперь с «крестьянской», почти совсем не знавшей ни крепостных, ни кабальных рабочих. Раскрепощение фабрики вообще представляет наиболее знаменательное явление в истории промышленности александровской поры: к 1825 году общее количество вольнонаемных рабочих достигает уже 54%, причем большинство предприятий, обслуживающих внутренний рынок (массового потребителя), целиком эмансипируется от рабского труда, и даже дворянская суконная фабрика начинает освобождаться от казенной «монополии» (1816). Усиленному оживлению промышленности немало содействует в это время прогрессивный рост исконных кустарных промыслов, а также возникновение новых. На почве сильно децентрализованного товарного производства торговый капитал получил возможность широко развернуть систему крупного домашнего производства, организуя в своих интересах мелкое «светелочное» производство наряду с централизованной фабрикой. Прогрессирует и техника производства, в первую очередь текстильной, хлопчатобумажной промышленности (механическое прядение, ткацкий станок, крашение), которая играет роль ведущей отрасли нарождающейся вольной капиталистической индустрии. Нельзя не отметить также и оживления горной промышленности, вызвавшего обнародование «Горного положения» 1806 года и появление закона об «охране труда» работающих в рудниках. Наконец, следует указать также и на издание указа 16 июня 1825 года, воспретившего отдачу крепостных на работы на фабрики. Все эти факты как нельзя лучше говорят о крупных успехах наступающего капитала, который направлял свою эксплуататорскую энергию, главным образом, в деревню, поскольку именно там, а не в городах сосредоточивалась масса мелких производителей, сельских ремесленников. Впрочем, рост торгового и промышленного капитала, естественно, не остался без влияния и для города, особенно его столичных и некоторых провинциальных центров. Современники и в данном случае положительно свидетельствуют о росте купеческой буржуазии и ее приливе в города и, особенно, о начавшемся изменении внешнего лица старой дворянской Москвы, где рядом с барскими хоромами появляются уже и купеческие палаты, а вместе с тем начинается скопление мелкобуржуазных и пролетарских элементов. Конечно, процесс этот пока ограничивается сравнительно немногими городами, но все же заслуживает быть отмеченным. Но нигде, быть может, не сказались так ярко знаменательные сдвиги в области производственных отношений, как в сфере внешней политики александровской эпохи, ознаменовавшейся грандиозной эпопеей так называемой «Отечественной войны» 1812 года.
Основной причиной войны 1812 года, как известно, явился тот тяжелый удар, который «континентальная блокада» (см. XLV, ч. 1, 209/13, и IX, 166) Наполеона нанесла, в лице русского поместного дворянства и торгового капитала, главным поставщикам сырья (хлеба, леса и пр.) на английский рынок. Мы уже знаем, что со второй половины ХVIII века этот последний играл руководящую роль в хозяйстве дворянско-крепостнической империи. Именно в Англию был направлен экспорт продукции помещичьих экономий, и из Англии же поставлялось все необходимое для удовлетворения потребностей и прихотей «благородного» сословия. Но как раз в этот момент с особенной силой возгорелось экономическое соперничество между Англией и Францией. То была эпоха, когда на смену Франции революционной явилась Франция директории, консульства и, наконец, наполеоновской империи с ее империалистическими устремлениями, грозившими вытеснить «владычицу морей» не только с континента, но и из колоний и таким путем воздвигнуть грандиозное здание «мировой монархии». Наполеоновские замыслы представляли, таким образом, одновременно угрозу и английскому капиталу, и российской дворянской империи, что, естественно, и привело к союзу между ними. На почве отмеченной выше зависимости России конца XVIII и начала XIX веков от английского капитала, в связи с паникой, вызванной французской революцией среди дворянских «верхов», уже со времен Екатерины началось в России распространение «англоманства», и не случайно молодые сотрудники Александра I были проникнуты англофильскими настроениями. При указанной конъюнктуре английскому правительству не трудно было купить за солидную субсидию «русские штыки», и император Александр при таких условиях с достаточной энергией мог выступить в качестве организатора и вдохновителя коалиции континентальных держав (Россия, Австрия, Пруссия) в союзе с Англией (1805-1807). Молодой император, находившийся в это время на подъеме своих либеральных мечтаний, не только не связывал тогда с этой коалицией каких-либо контрреволюционных поползновений, но в своей секретной дипломатической инструкции 11 сентября 1804 года решительно подчеркивал, что война ведется им не против французского народа, а против правительства Наполеона, грозящего «порабощением» народам Европы. Восставая против «тиранических» замыслов Наполеона, Александр видел себя при этом в роли «умиротворителя Европы», водворяющего на началах нового кодекса «международного права» «вечный мир и братство народов». Так органически связывалась в этот момент внешняя политика императора с его политикой внутренней. Однако, как известно, в результате всех усилий Александра с трудом сколоченная и крайне ненадежная континентальная коалиция потерпела ряд последовательных поражений (см. XLV, ч. 1, 222/25) и после Аустерлица (1805), Иены (1806) и Фридланда (1807) привела Россию к Тильзиту (1807), то есть, под видом «союза дружбы» с Наполеоном, к полной капитуляции перед победителем, властно продиктовавшим свои условия своему невольному «другу», предварительно навязав ему еще и войну с Турцией (1806). Но вынужденный Тильзитский мир (см.), после отказа Англии в субсидии и поражения союзников, мог быть для России лишь временной передышкой. Тильзитская «дружба» монархов, повлекшая за собой установление так называемой «континентальной системы», к которой должна была примкнуть и александровская империя, была не чем иным, как «вооруженным миром». Попытка Наполеона преградить доступ английским товарам на материк Европы (берлинский декрет 1806 г.), повлекшая за собой закрытие русских портов для английской контрабанды, должна была вызвать резкий протест и открытое недовольство со стороны всего дворянского фронта и представителей торгового капитала, дав толчок новой вспышке дворянской реакции. Над императорским дворцом вновь повис грозный призрак дворцового переворота, ожививший в молодом царе память о ночи 11/12 марта 1801 года. Интересы торгового капитала и аграриев на этот раз вступили в резкое противоречие с интересами промышленников, для которых блокада сыграла роль охранительного тарифа и пролилась золотым дождем на поля российской индустрии. Но последняя, как мы знаем, еще далеко не окрепла настолько, чтобы диктовать свои условия дворянско-крепостническому государству, хотя и вкусившему уже плодов буржуазной культуры. Тильзит, таким образом, предрешил неизбежность «Отечественной войны»: «патриотическая» реакция решительно поднимала свою голову. При таких обстоятельствах Александру I ничего не оставалось, как пойти на явный разрыв с Наполеоном объявлением таможенного тарифа 1811 года, открыто нарушившего блокаду. Последний шаг становился тем более необходимым, что интриги Наполеона в Турции и его «уступка» русскому царю Финляндии, присоединенной в 1809 году к России, с явным намерением сделать последнюю орудием своей политики на севере, явились новой угрозой ближневосточным интересам Российской империи в тот самый момент, когда эти интересы, после победоносных войн Екатерины и роста хлебного экспорта с юга, приобретали особенную актуальность для России. Мысль Сперанского, что «вероятность новой войны между Россией и Францией возникла почти одновременно с Тильзитским миром», совершенно правильно оценивала положение вещей. Недаром Александр I уже с весны 1810 года начал готовиться к предстоящей новой борьбе с Наполеоном, несмотря на Эрфуртское свидание (1809), казалось, прочно закрепившее узы дружбы двух императоров, поделивших между собой Европу (см. Александр I, и ниже, иностранная политика России).
Летом 1812 года великая кампания началась (см. ниже войны России в XIX и XX веках), а вместе с тем началась и историческая драма, приведшая к катастрофе сожжения Москвы, в пламени которой погибли замыслы «якобинской шайки» реформаторов, дерзнувших — по словам Державина и Карамзина — к «изумлению» и «ужасу россиян», выступить с планами «освободить от рабства народ» и «унизить дворянство». Патриотическая шумиха, поднятая дворянством, со страхом озиравшимся на движение крестьянской массы, возбужденной войной и соединявшей с ней тайные надежды на близость «воли», знаменовала собой все возрастающий подъем феодальной реакции, которая находила себе поддержку в соответственном росте реакции общеевропейской. По мере того как наполеоновская эпопея приходила к своему завершению с финальными актами Венского конгресса (см. XII, 148), Парижского договора (5 июля и 20 ноября 1815 г.), заточением Наполеона и обнародованием так называемого «Акта священного союза» (сентябрь 1815 г.), утверждавшего — на основе «вечного закона бога спасителя» — союз монархов (см. XXXVII, 578/80) в противовес революционным принципам поверженной во прах Франции, в России как раз завершилась подготовка той почвы, на которой распускалась мистическая реакция второй половины александровского царствования, первыми предвестниками которой явились падение Сперанского (см.), с одной стороны, и представление Карамзиным (см.) его знаменитой «Записки о древней и новой России» Александру — с другой (1811).
В период 1812-1820 годов, когда внимание Александра было всецело отвлечено войной и международной политикой, окончательно определился переход его от реформаторских начинаний к аракчеевскому режиму, и мрачная фигура «уполномоченного злодея» решительно заменила собой на верховном посту разочарованного в своих иллюзиях «императора Европы» и самодержавного «республиканца». Именно в этот переломный момент наряду с торжеством реакции оформилась в общественных верхах и та политическая оппозиция, которая привела, в последнем итоге, к восстанию 14 декабря. Ближайшего источника этого движения следует, таким образом, искать в том же начале александровского царствования, которое было ознаменовано либеральным дебютом нового правительства, как из «рога изобилия» пролившего целый поток «милостей» на возбужденное лучшими ожиданиями общество. Объявление амнистии жертвам Тайной экспедиции вместе с ее упразднением и массовое возвращение лиц (до 12 тысяч), пострадавших при Екатерине и ее сыне, в том числе Радищева; удаление от дел наиболее одиозных креатур Павла; открытие границы для свободного выезда в чужие края и ввоза иностранных книг и товаров; распечатание частных типографий; запрещение объявлений о продаже крестьян без земли; указ Сенату о пересмотре его прав (см. XXXVIII, 260/62); упразднение «Совета при высочайшем дворе» и замена его «Непременным советом» (см. II, 121/22) при одновременном преобразовании «Комиссии о составлении законов», с провозглашением, что «начало и источник народного блаженства» отныне «поставляется в едином законе», и целый ряд других подобных же мероприятий, опубликованных в короткий период времени от 13 марта по 5 июня 1801 года, произвели целую сенсацию в обществе, а слухи о подготовляемых молодым императором коренных государственных преобразованиях создавали благоприятную атмосферу для самых «вольнолюбивых» надежд. В эти именно дни восторженный юноша В. Каразин (см.) положил на стол только что вступившего на престол Александра свое известное письмо, в котором он высказывал твердую уверенность, что молодой император «даст нам непреложные законы» и «скажет России: се предел самодержавия моего... И Россия войдет, наконец, в число держав истинно монархических, и железный своенравия скипетр уже не возможет сокрушить скрижалей ее завета». Несколько туманная декларация Каразина, будущего врага «конституций» и защитника крепостного права, была принята Александром с явным одобрением. Иначе и не могло быть, ибо уже в июне 1801 года открыл свои действия «негласный комитет» при императоре, представлявший из себя своеобразное первое «тайное общество» конституционалистов во главе с самодержавным монархом, по программе своей предвосхищавшее планы будущего «Союза благоденствия» (1818). Как известно, члены этого общества, послужившего началом оформления общества декабристов, возлагали первоначально серьезные надежды на «доброжелательство правительства» в деле реформы, что и выразили в своем «Уставе». В этом смысле Александра Павловича можно было бы назвать отцом декабристов, в такой же мере породившим последних, как Екатерина — Радищева. Недаром, узнав впоследствии о деятельности тайного общества, Александр не решился принять репрессивных мер против заговорщиков в сознании, что он сам «разделял и поощрял те самые иллюзии и заблуждения», которые 20 лет ранее считал за «великие истины». Недаром и сами декабристы в своих показаниях признавали идеологическую связь своих воззрений с либеральным курсом начала правления Александра. И действительно, учреждая вместе со своими молодыми друзьями, князем Чарторижским (см.), горячим польским патриотом, графом Кочубеем (см.), Новосильцевым (см.) и бывшим членом якобинского клуба, бившимся на баррикадах Парижа, графом Строгановым (см.), секретный «комитет», Александр сразу поставил в программу его работ вопрос о конституции и крепостном праве, причем в первую очередь была даже средактирована «всемилостивейшая грамота русскому народу», согласно которой «любезным верноподданным» жаловались вместе с целым рядом милостей «свобода веры, мысли, слова, письма и деяния». Грамота эта должна была быть обнародована в качестве подготовительной меры к общей реформе и вместе с тем явиться как бы неофициальным манифестом, открывавшим начало действий тайного конституционного правительства. Однако, несмотря на весь либерализм членов комитета, в его работах с первых же шагов обнаружилась характерная нерешительность, обусловленная, с одной стороны, страхом вызвать «опасное» возбуждение умов и даже народное восстание, с другой — боязнью натолкнуться на сопротивление большинства дворянства, которое поэтому, как мы знаем, решительно и отстранялось от всякого участия в подготовке реформы. В результате подобных настроений, а также и проснувшихся классовых интересов среди самих членов комитета, особенно в крестьянском вопросе, по которому первый забил отбой «якобинец» Строганов, среди комитетчиков возобладало мнение, что «спешить» с провозглашением свобод не следует, как и с отменой рабства, но в первую очередь надо приступить к «подготовке» конституционной реформы рядом «постепенных» мероприятий, путем преобразования существующих государственных учреждений. Таким образом решено было вводить конституцию в рассрочку, в порядке административной реформы, при сохранении самодержавия, на чем особенно теперь настаивал гражданин «гельветической республики» Лагарп (см.), бывший воспитатель, а затем авторитетный консультант Александра, убеждавший последнего не «связывать себе рук» в деле обновления России.
В это именно время и состоялось привлечение Сперанского (см.) в помощь пятерке «комитета общественного спасения», как в шутку именовали себя сотрудники императора. Несомненно, к этой же поре относится и келейное (через графа М. Воронцова и Сперанского) сотрудничество Радищева, работавшего в Комиссии законов, с «негласным комитетом» (составление проекта «жалованной грамоты» и т. п.), после того как, будучи окончательно освобожден, он вновь отдался своим «вольнодумным» мечтам с тем, чтобы в сентябре 1802 года уже покончить с собой после многозначительного напоминания ему графом Завадовским о Сибири (см. XXXV, 443/44). Не так повел себя более осторожный «либералист» Сперанский (см.), хотя и сопричисленный Карамзиным к сонму «экс-якобинцев», но все же не избежавший, в конце концов, той же Сибири, куда он был отправлен в почетную ссылку по требованию объединенного дворянства. Но прежде чем талантливый слуга негласного правительства реформы пал, ему пришлось вынести на своих плечах всю тяжесть неблагодарной миссии проведения конституционной реформы на основах самодержавия. Такова была задача, порученная от имени комитета Сперанскому и получившая свое оформление в его первом проекте «об устройстве судебных и правительственных учреждений в России» (1803), проекте, представлявшем парадоксальную, заранее обреченную на неудачу, попытку — по словам самого Сперанского — «облечь управление самодержавное всеми, так сказать, внешними формами закона, оставив в существе его ту же силу и то же пространство самодержавия». Предполагалось в скрытой форме ввести в систему абсолютизма начала правового государства (разделение властей и т. д.), имея в виду последующее «увенчание здания» (couronner l’edifice). Выполняя это монаршее задание, «чтобы управление в России было сколь можно близко к монархическому (конституционному) и не разрушало бы, однако же, настоящего порядка», Сперанский и представил, в связи с введением уже в 1802 году семи министерских должностей, свой проект «Сената законодательного и исполнительного», не скрывая, впрочем, от Александра всей эфемерности попытки пристроить конституционные гарантии к «деспотическому правлению» «в стране, где половина населения находится в совершенном рабстве», где все власти «смешаны» в особе неограниченного монарха и поэтому немыслима никакая ответственность правительства, ибо «скрижали закона каждый день могут быть разбиты о первый камень самовластия». Автор проекта при этом положительно заявлял: «я смею быть уверенным», что при такой постановке «вопросы сии... неразрешимы». В силу этого проект 1803 года не получил дальнейшего движения, а самому Сперанскому дали новое поручение (после окончания первой войны с Наполеоном) — составить уже настоящую конституцию. В 1809 году им и был изготовлен «План всеобщего государственного образования» — первый проект русской конституции. В этом своем основном труде Сперанский с полной откровенностью еще раз обосновывает совершенную «невозможность частных исправлений», настаивая на проведении единым актом коренного преобразования государственного строя, чем будут предупреждены «жестокие политические превращения» и «российская конституция одолжена будет бытием своим не воспалению страстей и крайности обстоятельств, но благодетельному вдохновению верховной власти». И далее, предпосылая своему проекту блестящий для своего времени эскиз схемы исторического развития России, Сперанский приходит к заключению, что, подобно западным народам, «государство наше ныне стоит во второй эпохе феодальной системы, то есть в эпохе самодержавия, и, без сомнения, имеет прямое направление к свободе». Благодаря успехам «просвещения и промышленности», говорит Сперанский, «настоящая система правления» в России «несвойственна уже более состоянию общественного духа», и потому «настало время переменить ее и основать новый вещей порядок». Ссылаясь на пример французской революции, он решительно подчеркивает, что все равно «никакое правительство, с духом времени не сообразное, против всемощного его действия устоять не может». Исходя из указанных предпосылок, Сперанский в дальнейшем и строил свою конституцию на чисто буржуазных началах, хотя и в весьма умеренных и осторожных тонах, учитывая окружающие настроения. В основу политических прав граждан он полагает цензовое начало, поскольку «основание свободы вещественной есть собственность». Сохраняя дворянское звание, Сперанский, однако, не связывает с ним никаких политических прав и преимуществ, так как, по его словам, все «состояния» «имеют политические права по их собственности». На этом основании «домашние слуги», «народ рабочий», как и дворяне, утратившие «собственность», политическими правами не пользуются, но зато «поместным» крестьянам, наделенным лишь правами гражданскими, в случае приобретения ими недвижимой собственности в известном количестве также «отверзается» путь к получению пнрав политических». «Таким образом, те самые лица, кои по положению их не имеют прав политических, могут их желать и надеяться от труда и промышленности». В целях поощрения последних Сперанский ввел ряд ограничений крепостного права (власти и прав помещиков). Так шел Сперанский навстречу сельской буржуазии, подготовляя вместе с тем рядом «переходных» мер и ликвидацию самого рабства, — вопрос, которому позднее (в конце 1820-х гг.) он посвятил особый трактат, где им был разработан проект мер «постепенного перехода из крепостного в свободное состояние». Что касается самой схемы конституционных учреждений, выработанной Сперанским, то она строилась, конечно, на популярном принципе «разделения властей» по типу «конституционной монархии», в стиле французской конституции 1791 года, с двумя палатами (Государственная дума и Государственный совет) и трехстепенной куриальной избирательной системой, которая своеобразно сочеталась с устройством органов местного самоуправления. При этом Сперанский высказывался в пользу «ответственности министерской», как основной гарантии законности управления, ибо «прежде, нежели можно думать о промышленности и народном богатстве... должно оградить лицо и стяжания каждого безопасностью».
Таков был план Сперанского. Однако, несмотря на то, что он был одобрен императором, ему не суждено было осуществиться, так как не было принято главное условие Сперанского — одновременное его проведение в жизнь. Наступившие вскоре грозные события надвигавшейся новой войны положили затем конец и тем скромным начинаниям, на которые отважился Александр, после того как «негласный комитет» фактически прекратил свое руководство реформой (в середине 1802 г.) и главным ее вдохновителем оказался Сперанский. Единственным результатом конституционных потуг Александра на этот раз явилась частичная реформа, которая свелась к образованию Государственного совета (1810; см. XVI, 263/66) и, с окончательным упразднением коллегий, нового учреждения министерств (1811), которые, в качестве конституционной контрабанды, должны были знаменовать первый опыт подведения под самодержавие основ «правового государства». Пресловутая формула «Положения о Государственном совете»: «вняв мнению», обусловливавшая одобрением «большинства» Совета установление новых законов, так взбесившая Карамзина и наделавшая столько хлопот николаевскому правительству как явный намек на «ограничение» власти монарха, была по существу единственным напоминанием о замыслах «якобинской шайки». Однако, дело дальше этого первого шага не пошло; начатая реформа была остановлена с тем, чтобы не получить больше продолжения, несмотря на то, что — после введения конституционных учреждений в Финляндии и Польше в 1809 и 1815 годах, — Александром, в речи при открытии первого польского сейма (1818), было торжественно объявлено на французском языке, что он имеет намерение «распространить... законно-свободные учреждения», введенные в Царстве Польском, «при помощи божией, на все страны, провидением ему вверенные», как «более сообразные с его принципами», о чем еще ранее он высказался на сейме в Борго (см.). Тайная мысль эта не покидала Александра вплоть до 1818 года, когда по его заказу под строжайшим секретом была изготовлена Новосильцевым (при участии князя Вяземского) новая конституция, опубликованная позднее польским революционным правительством (1831). «Государственная уставная грамота Российской империи», как она называлась, в отличие от проекта Сперанского, к которому она близко подходила по конструкции своего верхнего этажа, вводила федеративное разделение России на «наместничества», но при этом усиленно подчеркивала монархическое начало, решительно отвергая идею «народного суверенитета». Сохраняя при этом сословный строй, грамота, однако, нигде ни словом не упоминала о крестьянах, не говоря ничего и об отмене крепостного права, но определенно предоставляла политические права лишь дворянам и горожанам (именитым гражданам, купцам, цеховым). Только единственная статья 98 очень туманно упоминала о праве правительства «на справедливом и предварительном вознаграждении требовать от частного лица пожертвования его собственностью для употребления оной на пользу общественную». Само собой разумеется, что в основание политических прав и здесь полагалось цензовое начало «священной и неприкосновенной собственности» (ст. 97). Однако, это последнее покушение Александра «даровать стране свободу», сопровождавшееся, между, прочим, перепиской его с президентом Североамериканских Соединенных Штатов Джефферсоном, никакого влияния на его внутреннюю политику и законодательство не оказало. Наступившая вслед за тем эпоха «конгрессов», «этих кузниц оков народных», по выражению князя Вяземского, покончила категорически с «упованиями на преобразования России». «Теперь у нас ни калачом не выманишь конституции в России», — писал он Пушкину в 1820 году. И действительно, черная реакция вступила вслед за тем уже окончательно в свои права, с раздражением взирая на жалкие остатки полуразрушенных старых и недостроенных новых государственных учреждений, единственных явных свидетелей банкротства монархического либерализма «северного Тальмы», каким на этот раз выказал себя «освободитель народов» и в своей внутренней политике. При указанных обстоятельствах конституционные костыли, приноровленные к самодержавным установлениям, способствовали, без завершающего «увенчания здания», лишь вящему расстройству всей системы государственных учреждений, утверждению в правительственной практике «министерского деспотизма» и полному ниспровержению всякого признака «законности», давая тем самым в руки реакционной партии благодарное оружие для уничтожающей критики «реформы» («Записка» Карамзина). При посредстве Комитета министров и личных докладов последних государю было окончательно парализовано значение Сената и Государственного совета, как органов гарантии законности и министерской ответственности. Фактически министры не только эмансипировались от власти последних, но и стали выше их, что предсказывал еще Сперанский, настаивавший на уничтожении Комитета министров.
При таких условиях становится понятной и личная драма императора Александра, этого «прельстителя» с раздвоенной душой. Любимый внук «либеральной» бабки, воспитанный республиканцем Лагарпом в сообществе с молодыми вольнодумцами и сам возомнивший себя республиканцем, Александр в то же время прошел суровую школу павловской военщины с ее парадоманией и эксцессами деспотизма, усвоив и сам характерные замашки «самовластия». С юных лет лавируя между «большим» и «малым» дворами, став невольным отцеубийцей, через заговор и переворот овладев престолом, Александр кончил как мрачный мистик и аракчеевец и, не успев «подать в отставку», умер с сознанием своего банкротства, окруженный таганрогской легендой (см. XLIII, 98/100), царствуя, но фактически не управляя последние годы своей жизни. Объективно это «постоянное колебание между крайностями» Александра мотивировалось всей совокупностью обстоятельств переходного периода на распутье двух исторических эпох, чем и объяснялось состояние неустойчивого равновесия, в котором пребывало александровское правительство. Основные тенденции политики «просвещенного деспотизма», выше которых не сумел подняться Александр, сказывавшиеся в ее тяготении в сторону буржуазного либерализма,, не находили под собой достаточно прочной почвы и, постоянно срываясь, в последнем счете должны были сложить свое оружие перед сплоченной оппозицией командующего еще в силу исторической инерции сословия, хотя уже и обреченного близкой смерти. Во всяком случае, худосочный, романтический «конституционализм» Александра со всеми его реформаторскими «планами» был осужден на роковую неудачу.
События «Отечественной» войны послужили лишь последним толчком для окончательной ликвидации правительственной реформы и полного торжества реакции, которая теперь выступила из-за придворных кулис с открытым лицом в сознании своей победы. Война не только естественно содействовала приостановке всякой преобразовательной работы, но, под видом патриотической обороны отечества от «нашествия» французов, перешла затем в наступательную борьбу на внешнем и внутреннем фронте с «французской заразой» и «лживыми прелестями французского переворота» конца XVIII века, под которыми разумелись не только «ужасы», порожденные французской революцией с ее «исчадием» Наполеоном, но и вся реформаторская программа придворной «шайки» и ненавистного дворянству «выскочки-поповича» Сперанского, ославленного тайным агентом «корсиканского злодея». Страх перед возможностью русской народной революции, движением крепостной массы, среди которой под влиянием наполеоновской демагогии и давно уже накопившейся злобы против помещиков усиленно циркулировали слухи о воле, делал особенно напряженным внутреннее состояние страны в ее правительственных и правящих верхах. Уже в 1805 году, уезжая на театр военных действий, император Александр учреждает «Комитет по делам высшей полиции», превращенный в 1807 году в «Комитет общественной безопасности», в секретной инструкции которому даются полномочия, по существу являющиеся реставрацией недавно упраздненной «Тайной экспедиции». Двенадцатый год сообщает этим настроениям еще более тревожный характер, а пятнадцатый полагает резкий рубеж между эпохой официального либерализма и мистической реакции. «Священный союз», с одной стороны, и Венский конгресс, положивший начало целому ряду конгрессов со все возрастающими контрреволюционными тенденциями, нашедшими особенно яркое выражение в Троппау (см.) и Лайбахе (см.; 1820-1821), с другой — проходят мрачной чередой в теснейшей связи с целым рядом аналогичных мер внутренней политики. Наступает жуткий период «аракчеевщины», когда император Александр, отдаваясь все более и более во власть мистицизма, при участии баронессы Крюденер (см.), явившейся ему в качестве «кающейся Магдалины», по существу слагает с себя «бремя правления» и всю власть передает в руки доверенному временщику. Уже в 1816 году Аракчеев (см.) становится настоящим диктатором, олицетворяя в своей особе, в качестве главы комитета министров и единственного докладчика у государя, всю самодержавную «конституцию». Государственный совет, Сенат, министры теряют всякое значение. Свирепый насадитель военных поселений (см. XXXIII, 105/12), настоящей солдатской каторги, Аракчеев воскрешает худшие традиции павловского режима. Одновременно расцветает официальный «просветительный» обскурантизм в лице министерства народного просвещения и духовных дел (1816-1817), объединенных в руках князя А. Голицына (см.), такого же злостного ренегата, как и его сподвижник Магницкий (см.), некогда «пострадавший» вместе со Сперанским. По почину этого «министерства затмения», как назвал его сам Карамзин, поднимается целый крестовый поход против науки, литературы, мысли, в целях установления «спасительного согласия между верой, ведением и властию», как гласила инструкция вновь учрежденному при новом министерстве так называемому «Ученому комитету». Как всегда бывает в реакционные эпохи, религия в первую очередь привлекается в качестве орудия против всякого движения критической мысли, свободного исследования и оппозиции. Правительство снова ставит своей задачей создание «новой породы», на сей раз — «верноподданных» и смиренных рабов, «дабы христианское благочестие было всегда основанием истинного просвещения», как гласил высочайший указ 1816 года и знаменитый манифест по поводу окончания войны. В чем заключалось это «истинное просвещение», не замедлили на деле показать Магницкий в союзе с перекинувшимся из либерального лагеря в реакционный графом Уваровым (см.) и такими мракобесами, как Рунич (см.), Корнеев, Писарев и др. Они произвели, можно сказать, настоящий погром вновь открытых так недавно университетов в Казани (см. XXIII, 127/28), Харькове, Санкт-Петербурге, установив настоящий режим академического террора (1819-1821). Либеральный университетский устав был совершенно ниспровергнут вместе с цензурным уставом, причем печать была отдана под двойной надзор министерства народного просвещения и министерства полиции, наперебой соревновавшихся в гонениях на литературу, доходивших, при знаменитых цензорах Красовском и Бирукове, до подлинного издевательства над здравым смыслом (см. XXXI, 577/78).
Вместе с тем в 1822 году последовал указ о закрытии масонских лож и всякого рода тайных обществ. Вся эта реакционная вакханалия протекла в сгущенной атмосфере мистического обскурантизма, окончательно водворившегося как при дворе, так и среди высшего общества, и в правительственных кругах, где теперь открыто велась проповедь пиетизма, всякого рода изуверских сект (Татариновой, см., и др.) под покровительством голицынского министерства и Библейского общества, превращенного в центр агитации против «самого князя тьмы», то есть «безбожного» запада с его просвещением и «лжеучениями» свободы, равенства и демократии. В лице сменившего Голицына министра Шишкова (см.) эта разнузданная реакция, выкинувшая знамя российского национализма и сенофобии, договаривается в своей цинически крепостнической идеологии до открытой проповеди утверждения народного невежества, как главного оплота старого режима. «Истинное просвещение (говорил Шишков, вдохновитель «Беседы любителей российского слова» и соратник арх. Фотия; см.) должно состоять в страхе божьем, который есть начало премудрости. Обучить грамоте весь народ или несообразное число оного количества принесло бы более вреда, чем пользы». Старый адмирал хорошо помнил завет князя Щербатова, что нежели народ подлый просветится и будет сравнивать тягости своих налогов с пышностью государя и вельмож... тогда не будет ли он роптать, наконец, не произведет ли и бунта где?». Под знаком этой навязчивой мысли о бунте, народной революции и расцветала злобная реакция конца царствования, превращая недавних «либералистов» в самых откровенных поборников истиннорусских основ дворянско-крепостнической империи. Достаточно вспомнить примеры В. Каразина, энтузиаста 1801 года, уже в 1810 году принесшего покаяние в своем «прошедшем исступлении», увлечении освободительными началами «французского переворота» и выступившего с целым трактатом «Практическое защищение против иностранцев существующей ныне в России подчиненности поселян их помещикам», где автор заявил себя горячим сторонником самодержавной монархии, как «палладиума обществ человеческих», и крепостного права, как лучшего залога «спокойствия» государства и «благосостояния» народного; или Н. Карамзина, в качестве «гражданина вселенной» в своих «Письмах русского путешественника» «славившего свет философии» XVIII века и объявлявшего, что «все народное — ничто перед человеческим», и затем превратившегося в гонителя «так называемой французской свободы» и «опасных произведений новых философов» и кончившего, подобно Каразину, провозглашением, что «самодержавие есть палладиум России» и что для блага государства гораздо «безопаснее поработить людей, чем дать им не вовремя свободу». Неудивительно, что и старое «просветительное» масонство проникается теперь теми же реакционными тенденциями, разделяя в этом смысле общую судьбу дворянских умонастроений, и смешивается в один мутный поток мистического мракобесия, где обскурантизм и шарлатанство «братьев розового креста» (см. розенкрейцеры) переплетались с официозным пиетизмом, мистическими учениями Юнга-Штиллинга и Эккартсгаузена (см.), салонными «радениями» и всяческим изуверством. Неудивительно, что при таких условиях попытка будущих декабристов использовать масонство в своих целях не сыграла существенной роли в их движении, и они лишь прошли через этот союз Tugendbund’а с тем, чтобы выйти затем за его пределы. Культурная роль масонства в судьбах русского общества уже была сыграна в период «философических» и филантропических увлечений эпохи вольтерьянства.
Таковы были политические итоги реакции 1820-х годов. Несмотря на то, что хозяйственная и классовая база сословно-самодержавной империи дала уже глубокие трещины, грозившие ей близким падением, дружным натиском сплоченного большинства крепостнического общества поступательное движение страны было вновь заторможено. Твердыня крепостного строя на этот раз устояла. Но победа реакции не только привела вновь к вящему развалу «безобразного здания» империи, но и еще более обострила экономический и финансовый кризис, усугубленный перипетиями наполеоновских войн и засильем крепостнических элементов. В этом отношении весьма характерным являлся поворот александровского правительства от протекционизма к фритредерским тарифам (1816, 1819), ударившим по отечественной промышленности с ее монопольным положением на внутреннем рынке и приведшим к ее частичному сокращению. «Правое дело восторжествовало (ликовал «Дух журналов» 1819 г.)... монополисты побеждены... Да здравствует мудрое благодетельное правительство». Но дела «благодетельного правительства» были, поистине, трагичны. Ему приходилось все время лавировать между крепостниками-аграриями и верноподданной «чумазой» буржуазией. Так было, например, с правом записи в гильдии. Правительство то разрешало, то стесняло это право для дворян (указы 1807, 1824 гг.) и наряду с этим открывало для крестьян право свободного приобретения недвижимости «под разными именами» в целях заведения фабрик и заводов (1801 и 1812), а также разрешало им право торговли без гильдейской записи (1812) и в довершение всего было вынуждено в 1821 году вновь вступить на путь покровительственных ставок в интересах промышленников. Все эти мероприятия приводили к обострению классовых противоречий и ставили правительство в положение совершенной неуверенности в своих собственных поступках, раздражая заинтересованные стороны и вызывая общее недовольство. Мордвинов (см.) уже в 1816 году отмечал, что «томление России велико», «ум и сердце каждого» «горестно наполняется жалобой на дороговизну, на ущерб капиталу, на умаление имущества... Богатый жалуется, что сделался бедным, довольный — нуждающимся, и глас многочисленного народа громок и убедителен».
Но не менее «горестно» и даже катастрофично было положение самого государства, испытывавшего все более и более острую финансовую нужду. Войны, в связи с общим хозяйственным кризисом, привели к угрожающему падению курса, так что ассигнационный рубль к 1808 году упал до 48 копеек, а к 1820 — до 23 копеек. Общий государственный долг возрос до миллиарда рублей. Попытки Сперанского и Канкрина (см.) поправить имперские финансы играли роль жалких паллиативов, симптоматического лечения, которое лишь глубже вгоняло болезнь в народно-хозяйственный организм. И даже военные победы, купленные дорогой ценой разорения страны, не могли удовлетворить разыгравшегося чувства националистического патриотизма, претендовавшего вершить судьбы Европы. Триумфы русских штыков, совершивших свой победный поход до Парижа, не спасли александровское правительство от новых дипломатических поражений в концерте европейских держав, которые с успехом таскали каштаны из пламени войны за счет России.
Активная международная политика царя как в польском, так и в других вопросах потерпела ряд неудач. А за все эти победы и поражения должен был расплачиваться все тот же крепостной мужик, которому приходилось по-прежнему «потеть на барщине» и нести каторжную страду военных поселений и «фруктовой» муштры, приведшей, наконец, к восстанию военных поселений и Семеновского полка (1820). Малодушно спрятавшийся за спину Аракчеева Александр, отдавшись мистическим переживаниям, уже предрешил свое отречение, когда внезапная смерть настигла его в Таганроге (1825), накануне подготовлявшегося нового дворцового переворота, вылившегося в так называемое «восстание декабристов».
Катастрофический финал александровского царствования был таким образом естественным завершением того общественного брожения, которое, по существу, не прекращалось в течение всего двадцатипятилетия с его либеральным подъемом в начале и реакционным падением в конце, разделенными бурными событиями, глубоко потрясшими всю Европу. В этой накаленной атмосфере мировой борьбы разгоралась не менее ожесточенная идейная брань, в которой блеснули и последние зарницы «века просвещенья» и показались первые проблески того нового «философического» направления, которое получило свое полное развитие лишь в следующее тридцатилетие.
Идейное движение носило тем более интенсивный характер, что, начавшись еще в середине XVIII столетия, оно было задержано в конце его дикими гонениями не только против свободной мысли, но даже отдельных слов и модных нарядов, напоминавших о «французской заразе». Либеральный дебют нового царствования послужил сигналом к началу богатого культурного расцвета страны. Возобновление непосредственного общения — вольного или невольного (военные походы) — с Западом, официальная постановка на очередь коренных социально-политических реформ, ликвидация павловского наследства — все это будило мысль, вызывало на интенсивную деятельность молодые таланты творцов духовных ценностей. Правда, кузницей, где выковывались эти ценности, по-прежнему оставался почти исключительно все тот же ограниченный круг «порядочного» дворянского общества, но, как мы знаем, в своем внутреннем составе он значительно осложнился, дифференцировался и теперь начал распадаться на разнохарактерные салоны и кружки, где на разные лады дебатировалась злоба дня, вопросы искусства и словесности, «шумели», декламировали, зачитывались рукописной литературой («Горе от ума», стихи Пушкина, Рылеева и т. п.). В бурном потоке общественной мысли своеобразно переплетались традиционные «апофегмы» французского рационализма, английский «конституционализм» и сантиментализм, начатки немецкой философии идеализма, пиетизм и мистические учения «духоведения», проповедь национализма и историзма. Русская художественная литература окончательно выходит из своего подражательного периода, сбрасывает с себя псевдоклассический наряд напыщенной риторики и дидактизма, рвет путы эстетического кодекса XVII-XVIII веков (Буало) и, высвобождая творческую личность «свободного» художника, создает блестящую эпоху расцвета поэзии субъективной лирики, которая через сантиментализм Карамзина, меланхолическую музу «романтического дядьки» Жуковского достигает своей вершины в Пушкине и так называемой «пушкинской плеяде» (Баратынский, Языков, Дельвиг, Вяземский, Рылеев и др.), отразившей в себе и «вольнолюбивые мечты» своего времени и эпикурейские настроения своей среды с ее эстетизмом, культом формы, создавшим впервые русский художественный язык и навсегда сохранившим за александровской эпохой имя «золотого века русской поэзии». Пройдя через горнило романтизма с его «освобождающими» индивидуалистическими тенденциями, мечтательным гуманизмом, глубоким проникновением в мир интимных переживаний человека и жаждой свободного раскрытия своего «я», художественная литература первой четверти XIX века тем самым вплотную подошла к живой действительности и в процессе своей лирической исповеди («Евгений Онегин») или своего сатирического отталкивания от этой действительности («Горе от ума») дала первые образцы реального романа и реальной комедии, тем самым подготовляя свою смену в лице «натуральной школы», связанной с другим великим именем — Н. В. Гоголя, школы, с появлением которой начался закат «солнца русской поэзии», а вместе с тем и угасание его спутников. Следует отметить, однако, что для литературы пушкинской эпохи был характерен более всего самодовлеющий субъективизм, который замыкал ее в узком круге избранного общества. В настроениях ее чувствуется смутное беспокойство наиболее чутких представителей общественного класса, находящегося в процессе своего разложения, радость бытия для которых отравлена сознанием, что былое благополучие усадебного быта поколеблено в своем основании, и под ним уже начинает жуткий «хаос шевелиться», грозя «презренным бешенством народа», «бессмысленным и беспощадным бунтом» рабов. Так уже в данном периоде зарождается в русском обществе настроение, столь характерное для дворянской интеллигенции, выросшей на даровых хлебах, с глубоко рефлектирующей мыслью, но расслабленной волей, не лишенной «благих порывов», но и неспособной к активной борьбе, настроение так называемых «лишних людей». Презирая «светскую чернь», «не дорожа любовию народной», томясь в своей гордыне одиночества, она не видела исхода из того исторического тупика, куда ее завела сословная обособленность и культурная привилегия. Недаром лучшие представители этой интеллигенции в сознании своей роковой обреченности подставляли себя под дуло пистолета первого случайного убийцы. Чужие среди «своих», не в силах, однако, порвать органических связей с родной средой, и еще более далекие «чужим», они — в конце концов — теряли всякую почву под ногами.
Такой же сдвиг, как и в области литературы, совершился и на сцене русского театра. Грибоедов и Пушкин дали и первые образцы реалистической национальной комедии и драмы. Автор «Бориса Годунова» принципиально отверг священную троицу классического единства и напыщенный стиль декламационного «феатра» XVIII века, заговорив, как и автор «Горе от ума», живой русской речью, «белыми» стихами и вызывая тем протесты староверов. На почве столкновения защитников старого и нового слога, «шишковистов» и «карамзинистов», а затем и «пушкинистов», адептов «Беседы» и «Арзамаса», разгоралась горячая литературная полемика, идеологически прикрывавшая все ту же борьбу «охранителей» и «либералистов», перенесенную лишь на литературный, эстетический фронт, представлявший в это время центр средоточия общественной мысли. Эта литературная «отечественная» война послужила поводом для начала оформления первых литературных партий или школ, которые привели к нарождению русской журналистики с ее различными направлениями и первыми опытами литературной критики. «Вестник Европы» Карамзина, «Сын отечества» «грачей-разбойников» Булгарина и Греча, «Отечественные записки» Свиньина, «Русский вестник» С. Глинки, «Дух журналов» Яценкова, «Сионский вестник» Лабзина и, наконец, «Московский вестник» Погодина (Пушкина) и «Московский телеграф» Полевого (1825), где временами затрагивались и политические темы, и, наконец, целый ряд литературных «альманахов» вносили достаточное оживление в общество, способствуя выявлению общественного мнения в его многообразных течениях и оттенках. Наряду с этим нельзя не отметить также и пробуждения научной мысли в связи с появлением 5 новых университетов и оживлением деятельности старых и новых научных обществ, а также первых завязей нового философского движения на почве рецепции учений немецкого идеализма (Велланский, Давыдов, Шад, Галич, Веневитинов, Павлов), пришедшего на смену развенчанной французской философии XVIII века. Этому движению сопутствует необычайно широкий интерес к истории вообще и к историческим судьбам России в особенности. Начинается так называемая «румянцевская эпоха» издания драгоценных исторических актов, собираемых путем особых «археографических экспедиций» для обследования заброшенных со времен выпуска новиковской «Вивлиофики» архивов, параллельно чему развивается такая же работа «Общества истории и древностей российских» и нескольких специальных журналов. Одновременно начинается и научная разработка источников (школа Шлецера и Эверса) и закладывается фундамент русской исторической науки. Появление монументального труда придворного историографа — карамзинской «Истории государства российского», завершающей громоздкие сооружения Щербатова, Болтина и других «любителей» исторического знания XVIII века легкими конструкциями «Колумба русской истории», выдержанными в строго «охранительном» духе и стиле его знаменитой «Записки о древней и новой России», предвосхищающей чеканные лозунги автора «Призыва» и отца «исторической школы» (Савиньи), — создает целую эпоху, окружив имя прославленного автора дружным хором восторгов, с одной стороны, и едкой критики — с другой.
Охарактеризованное выше идейное и культурное движение, как уже было отмечено, отличалось тем большей интенсивностью и полемическим пафосом, что ему приходилось развертываться среди противоречий обостряющейся классовой борьбы на ее двух противоречивых этапах либеральной и реакционной ориентации общественных сил. «Все спят и видят конституции», заносил в свой дневник Карамзин, с тревогой наблюдая за настроениями начала «нового» царствования, а 19 декабря 1825 года он уже с удовлетворением отмечал конец «нелепой трагедии наших безумных либералистов» и полное торжество дорогих ему «исторических» основ «истиннорусского» строя. Между этими двумя полярными точками и вращалось общественное движение первой четверти XIX века. Но если правление Александра и завершилось глубокой правительственной и общественной реакцией, обеспечившей победу сторонникам старого порядка и повергшей в бессильное разочарование, примиренчество, а иногда и злостное ренегатство сторонников либерального направления, среди которых не устояли даже такие умы, как П. Чаадаев (см.), то все же дело не обошлось на этот раз без открытого протеста.
Восстание декабристов (см. XVIII, 137/53) явилось завершением того оппозиционного движения дворянской либерально-буржуазной интеллигенции, которое своими истоками восходит к екатерининской эпохе. В качестве типичных сынов XVIII столетия кровно связанные с дворянской средой и идеологией «века просвещенья», декабристы явились побегом того же самого идеологического древа, на котором вырос и «просвещенный абсолютизм» Екатерины, и худосочный конституционализм ее внука, и «Наказ» коронованного философа, и бунтовская книга Радищева, и «План 1809 г.» Сперанского, и «Русская правда» Пестеля (см.). Глубоко веруя в чудодейственную силу «политических» учреждений и декларированных прав и хартий, декабристы, пройдя чрез школу просветительной философии (вольтерьянство, энциклопедизм, руссоизм и т. д.), в качестве членов «ордена русских рыцарей» и «союза истинных верных сынов отечества» (1816), от мирного, благонамеренного либерализма «Союза спасения» и «Союза благоденствия», когда большинство их еще верило в правительственные декларации и было готово им «содействовать, по мере обострения реакции все более приходили к мысли о неизбежности переворота и, в конце концов, попытались выкинуть знамя «восстания». Однако, подняв оружие против крепостнической империи своих отцов во имя новых принципов буржуазной свободы и тем самым встав в решительную оппозицию дворянству, как сословию, они все же не могли окончательно порвать с традициями и предрассудками своей среды, ограничив кадры заговорщиков военно-дворянскими элементами и решив использовать, во имя новых задач, старое оружие дворцового переворота, решительно отвергая всякое революционное вмешательство «народа», «черни», который, как опасались они, памятуя уроки «пугачевщины», прежде всего, обрушил бы свои удары на головы «их бабушек, тетушек и сестер» (Штейнгель). При таких условиях, принимая во внимание при этом весьма пестрый состав заговорщиков (от высшей титулованной знати до демократизованной бедноты членов «Общества соединенных славян»), декабристы и в своей идеологии не представляли ничего единого и законченного, расходясь в своих политических и социальных идеалах и тактических воззрениях. Они сходились лишь в своем отрицании самодержавия и крепостного права. Менее всего являясь истинными революционерами, они были типичными заговорщиками, «монархомахами», преклонявшимися пред великими «тираноубийцами» («режисидами») и организаторами бескровных «переворотов». Брут, Занд, Риэго, Риенцо — вот герои, воспеваемые музой декабристов, вот имена, которые мелькают в их переписке и разного рода высказываниях вместе с ссылками на опыты дворцовых переворотов в России. «Масса — ничто, она будет лишь тем, чего захотят отдельные личности, которые — все», — так формулировал Пестель взгляд, столь характерный для большинства декабристов, на роль народа в задуманном ими перевороте. В переводе князя Трубецкого (см.) это означало: «нынешнее государственное устройство не может всегда существовать, но горе, если оно изменится через восстание народа». Понятно, что при таких условиях, оторвавшись от своего сословия, но боясь повторения «кровавых» событий французской революции, отделенные глубокой социальной пропастью от массы крепостных рабов, декабристы в роковой день — 14 декабря — оказались трагически одинокими на Сенатской площади. Парализованные в своих наступательных действиях страхом перед народной «революцией» и тайной надеждой на «мирный» исход борьбы, декабристы так и простояли перед царским дворцом, сдерживая выведенные ими войска, пока николаевская картечь не рассеяла их ряды. На занятой ими позиции им не оставалось ничего иного, как жертвенно принести себя на «алтарь отечества», что и сделали те из них, кто остался верен себе до конца.
Таков был неизбежный финал восстания 14 декабря 1825 года. Декабризм, исторически оправданный в своей идеологии, был обречен в своем активном выступлении на неизбежную неудачу; ибо, разойдясь со своим классом, декабристы оставались, как уже было подчеркнуто выше, совершенно чужды широким народным массам, которых они определенно боялись. Таким образом, за небольшой кучкой смелых бунтарей не стояло никакой реальной общественной силы. Опережая события почти на целое столетие, декабристы хотя и не могли пожаловаться, что у них, как у Радищева, не было «сочувственников», но в свою очередь явились лишь выразителями ясно обозначившейся исторической тенденции переходного периода в судьбах России, тенденции, которая не давала еще в их руки надежного оружия для того, чтобы нанести удар поколебленному в своем основании, но все еще достаточно живучему существующему строю. Но если сами они пали, то дело их не погибло. Они явились живым звеном в той цепи последовательных событий, которые подвигали «старый порядок» к его падению. Если «критика оружием» этого порядка декабристам и не удалась, то вызванные ею «пушечные выстрелы», раздавшиеся на Сенатской площади, по справедливым словам Герцена, «разбудили целое поколение». Под знаком декабрьского восстания и началось николаевское царствование, а вместе с тем и новый этап в развитии русской общественности, закончившийся на этот раз «катастрофой» для дворянско-крепостнической России. Эта последняя в лице декабристов, в предчувствии рокового «начала конца», как бы спешила принести «покаяние» в своих «грехах» и начертать свое завещание грядущим поколениям. Мы уже видели, что в этом завещании достаточно четко была поставлена задача коренной перестройки экономического, социального и государственного порядка рабовладельческой, дворянско-сословной, самодержавно-полицейской империи, задача, по своему существу, революционная, актуальная для буржуазного Запада конца XVIII и начала XIX века, но еще проблематичная для полуфеодальной по своим традициям восточной Европы. Глубочайший кризис, охвативший на рубеже двух веков крепостническую Россию, уже перекликавшуюся с эпохой так называемых «великих реформ», достаточно ярко отразился и в том кризисе, который начало переживать дворянское общество в своей идеологии, отражая в себе результаты внутреннего сдвига, совершившегося в недрах отмирающего уклада жизни, который, однако, прежде чем окончательно сдать свои позиции, сделал еще последнее отчаянное усилие ради своего спасения. Николаевская эпоха и была такой последней попыткой «заморозить» и тем самым спасти от окончательного разложения «живой труп» дворянско-крепостнического государства в его исторических «национальных» традиционных основах.
Номер тома | 36 (часть 4) |
Номер (-а) страницы | 443 |