Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 4. «Эпоха реформ».

Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 4. «Эпоха реформ». Крах под Севастополем николаевской империи, этого «колосса на глиняных ногах», явился последним решительным толчком к скорейшей ликвидации крепостнической системы. Несмотря на то, что молодой царь Александр II (см.) был по своим взглядам приверженцем политики своего отца и явным крепостником, события, при наличии которых ему пришлось вступить на престол (1855), вынудили его сдать «позиции» не только на театре военных действий, но и на внутреннем фронте. Едва последовало заключение Парижского мира (1856), как уже в манифесте (19 марта), объявлявшем об его условиях, новое правительство поспешило как бы декларировать свою программу, хотя по традиции в достаточно неопределенной форме: «да утверждается и совершенствуется...внутреннее благоустройство; правда и милость да царствует в судах... да развивается повсюду и с новой силой стремление к просвещению и всякой полезной деятельности и каждый под сенью законов, для всех равно справедливых, всем равно покровительствующих, да насладится в мире плодами трудов невинных». Когда же 21 ноября 1857 г. появился знаменитый рескрипт на имя генерал-губернатора Назимова (см. XXIII, 671, и XXV, 520/21), «освободительная» эра началась. Русское общество встрепенулось и возликовало. Чернышевский и Герцен «с того берега» приветствовали коронованного реформатора, причем издатель «Колокола» не поколебался в кредит поднести новому «галилеянину» исторический титул «царя-освободителя», спеша по горячим следам «на первый раз» уточнить и конкретизировать довольно скромную преобразовательную программу новой власти. Торопливые, но неясные выступления правительства, подстегиваемые сознанием, что «лучше отменить крепостное право сверху, чем ждать, когда оно начнет отменяться само собой снизу» в революционном взрыве новой пугачевщины, и восторженный порыв либеральной общественности, поверившей было в соблазнительные «обеты» — по словам поэта —  «благодатного времени надежд», вскоре, однако, должны были выявить себя перед лицом реальной действительности. Правительство не замедлило, конечно, расшифровать истинный смысл своих деклараций в духе тех классов, которые взяли в свои руки проведение реформы, а обманувшееся общество, в свою очередь, должно было перейти в оппозицию и начать решительную борьбу с «освободителями», которая привела, в конце концов, к катастрофе 1 марта 1881 г. Но каковы бы ни были подлинные достижения так называемых «великих реформ», не может быть сомнения, что они положили глубочайшую грань между до и пореформенной России. Это был один из тех исторических моментов, которые знаменуют собой поворотные сдвиги в народном хозяйстве и социальной структуре целой страны. Ликвидация крепостнического строя, несмотря на ее половинчатый характер, прочно определила дальнейшие судьбы новейшей русской истории. Историческое значение реформы прежде всего, конечно, сказалось в том потрясении, которое благодаря ей, испытало все народное хозяйство в целом.

Правда, «вместо сетей крепостных люди придумали много иных», по словам современника той поры, и в окончательном своем оформлении крестьянская реформа 19 февраля 1861 г. (см. XXV, 553/64) была осуществлена при доминирующем влиянии дворянско-крепостнической партии, вступившей в компромиссную сделку с помещичьей и промышленной буржуазией; однако, это наследий прошлого не могло изменить  новое направляющей тенденции переворота. Если отмеченный полукрепостнический, полубуржуазный характер основной реформы и замедлил значительно темпы роста русского капитализма и привел к весьма своеобразному «соотношению социальных сил», то все же реформа 1861 г. в своей основе знаменовала победу буржуазных начал на хозяйственном фронте, торжество интересов капиталистического землевладения, торгового и промышленного капитала над феодально-крепостническим укладом, при той, однако, особенности, что она создавала наиболее отсталые условия для развития промышленного капитализма. Сохраняя при этом тесные исторические связи торгового капитала с помещичьим хозяйством, еще не изжившим своих феодальных традиций, она удовлетворяла интересы промышленной буржуазии, так сказать, в минимальном размере. Ликвидировав еще до реформы крепостные отношения на фабрике, последняя хотя и получила теперь в свое распоряжение «вольного» работника, освобожденного от земли и барской крепости, однако этот работник далеко не приобрел еще всех свойств западного пролетария. В качестве члена крестьянского мира и полуземледельца, который как рабочая сила теперь стал особенно дорог помещичьему хозяйству в его новых условиях, вольнонаемный рабочий оказался в таком положении, что, сохраняя свою сословную обособленность, лишенный гражданского равноправия, фактически явился полусвободным. Таков был результат столкновения противоречивых интересов старых и новых господ. В то время как промышленник жаждал скорейшего нарождения пролетарской «армии труда», помещичий мир — в своих интересах — искал гарантий от «язвы пролетариата», стремясь вместе с тем привязать крестьянина к его «усадебной оседлости» и своему хозяйству.

Недаром в своей известной «записке» Кавелин (см.) развивал соответствующий план освобождения с землей, видя в том (подобно Канкрину) верное средство «заранее избавиться от голодного пролетариата и неразрывно с ним связанных мечтательных теорий имущественного равенства, от непримиримой зависти и ненависти к высшим классам и от последнего результата — социальной революции». Гегемония помещичье-дворянских интересов при проведении реформы била в глаза. Стремясь возбудить «инициативу» дворянства, правительство, по существу, через губернские комитеты передало все дело в руки помещиков и высшей столичной бюрократии, где преобладали крепостнические элементы (гр. Панин, кн. Гагарин и др.), если не считать небольшой группы либеральных бюрократов (Н. А. Милютин, см., и пр.), решительно ставших, однако, на защиту прерогатив самодержавия и своих собственных против «олигархических» замыслов фрондирующих крепостников (М. Безобразов, Шидловский и К°) и конституционалистов нечерноземной полосы (Унковский и др.). «Все для народа и ничего через народ», — так ответил Милютин на тверской и ему подобные адреса буржуазного дворянства, делегатов которого (так называемых депутатов «первого призыва») весьма решительно выпроводили из столицы, не допустив к непосредственному участию в редакционных комиссиях (см. XXV, 542/46). В конце концов, как известно, реформа 19 февраля, в первую очередь, была проведена в пользу помещичьего класса, сохранив за владельцами главную массу лучших земель, обеспечив им необходимый оборотный капитал за счет крестьянства путем выкупной операции и в то же время привязав обеззёмеленное и опутанное чересполосицей «отрезков» крестьянское население к его жалким наделам, чем обеспечивалась новая тяжелая экономическая зависимость свободной деревни от прежней барской экономии путем превращения бывших крепостных либо в батраков, либо в подневольных арендаторов господской земли с «отработочной» системой новой барщины. Наконец, немалую роль в том же направлении сохранения крестьян за помещиком сыграло и их новое общественное устройство с податным прикреплением к общине в порядке круговой поруки (см.), стеснениями передвижения, семейных разделов, неотчуждаемостью наделов, опекой «мировых посредников» (см. XXV, 554) из дворян и т. п. мероприятия. Если же к этому еще добавить «временно-обязанное состояние» (см. XXV, 554/55 и 563), переход к выкупу (до 1881 г.), не иначе как при согласии со стороны помещика (см. XXV, 555 и 558), провокационный соблазн «дарственного», или нищенского «четвертного» надела (см. XXV, 553 и 557), чрезвычайно высокую оценку выкупаемых земель (см. XXV, 553 и 556/57), куда в скрытой форме был введен и выкуп личности крепостного (за «особые промысловые выгоды» оброчного хозяйства), наконец, сильное повышение податного бремени, возложенного на крестьян (выкуп, подушная подать, мирские сборы и повинности) и вынуждавшего его к усиленной погоне за заработком (отход), то станет ясно, что, освобождая одной рукой, правительство вместе с тем другой создавало условия нового экономического закрепощения сельского населения, принося его «свободный труд» и хозяйство, прежде всего, в жертву интересам дворян-землевладельцев (см. XXV, 555/60). Так образом, система внеэкономического принуждения крепостной эпохи сменилась новой системой принуждения чисто экономического. Недаром Александр II, ясно сознавая, что «крестьяне увидят, что их ожидания, т. е. свобода по их разумению, не сбылись», так опасался народного мятежа в столице в день объявления манифеста — 5 марта. И опасения эти, как известно, не были напрасными: народ ответил на объявление «царской воли» массовыми бунтами, начиная знаменитой «безднинской» катастрофой (см. XXV, 560/61). Неудивительно, что при подобных условиях, при сильном вздутии цен на землю и арендной платы, эксплуатация крестьянского труда принимала со стороны землевладельцев усиленный и хищнический характер. Многие помещики, особенно черноземной полосы, вместо перехода к капиталистическим формам хозяйства предпочитали раздачу своих земель на условиях ростовщической аренды или спекулировали на «отрезках» (см. XXV, 548, 559/60), закабаляя себе бедноту и избыточное население деревни. Таким образом, все выгоды оказывались на стороне помещика, хотя в известной мере реформа ударила «одним концом» порвавшейся цепи крепостных отношений также и «по барину». Это особенно приходится сказать о тех дворянах, которые не сумели приспособиться к новым экономическим условиям и либо просто «проели» за границей полученные выкупные средства, либо вынуждены были их употребить на погашение своих огромных долгов, либо по бедности не могли выдержать «удара».

Переходное первое десятилетие после объявления «воли» особенно чувствительно отозвалось на положении мелкого, с одной стороны, и крупного землевладения — с другой, создав благоприятную почву для широкой мобилизации земель, их перехода в руки купцов либо крестьян, чем в дальнейшем, в связи с деятельностью Крестьянского поземельного банка (основан в 1882 г.; см. XXV, 564/73), был дан энергичный толчок к образованию сельской буржуазии (кулачества), выросшей на почве внутреннего расслоения общинного «мира», где, по свидетельству Энгельгарта, с 1870 гг. «кулацкие идеалы царили» уже открыто и «мужицкий тулуп» (согласно предсказанию И. С. Тургенева) начал выявлять свою буржуазную природу. Все эти процессы, способствовавшие значительному потрясению хозяйственных отношений, обострялись еще более железнодорожным грюндерством, в которое были вовлечены своими капиталами помещики, стремившиеся пустить в оборот средства, полученные ими от государства в результате реализации «покупной стоимости крепостных имений». Но, несмотря на все эти неблагоприятные последствия эмансипации, положившие начало «дворянскому оскудению» и деклассированию, доминирующая тенденция реформы все же была надолго закреплена.

В менее выгодном положении оказался промышленный капитализм, опутанный полукрепостническим характером переворота, тормозившим индустриализацию страны на всех ее путях и повлекшим за собой даже временный упадок промышленности. Первое десятилетие и здесь отмечено, так сказать, болезнью роста нового хозяйства, «линянием» его промышленной системы, причем главная масса материальных средств была направлена, в первую очередь, на создание необходимых экономических предпосылок для последующего развития «национальной» индустрии, т. е. на оборудование парового транспорта (железнодорожное строительство) и организацию кредита (банки, акционерные общества). Железнодорожная горячка и азартная мобилизация капиталов в формах хищнической спекуляции, закончившаяся целым рядом крахов дутых предприятий, ярко отмечают эту прелюдию к «судьбам русского капитализма». Но пути этого капитализма оказались довольно сложными, загроможденными обломками крепостническо-полицейского строя.

Время подготовки главной реформы и затянувшиеся на целое десятилетие последующие преобразования, неразрывно связанные с первой, а также загоревшаяся вокруг этой коренной ломки отжившего строя общественно-революционная борьба, поднявшаяся до своей высшей точки в конце 70-х гг., образуют собой как бы первый, законченный в себе этап в процессе развития новой России (1855—1881). То был период решающей борьбы старых и новых начал, феодально-крепостнической и буржуазной формаций, когда происходила расстановка направляющих вех на исторических путях пореформенной империи. Именно в течение этой четверти века окончательно выявилась подлинная сущность совершившегося переворота, своеобразно сочетавшего обломки старого режима с недостроенным зданием «правового» буржуазного государства, об «увенчании» которого тогда усиленно мечтала и «ходатайствовала» либеральная оппозиция. Выше уже было отмечено, что реформа создала наиболее отсталые условия для развития русского капитализма, и лишь с конца 1880-х и начала 1890-х гг., как это отметил в свое время Ф. Энгельс, в России «начинается развитие новейшей промышленности по масштабу, достойному великой страны». В области экономики эпоха Александра II была временем перехода к новым производственным отношениям и новой расстановке производительных сил. Эта перегруппировка хозяйственных сил, вызвавшая на первых порах даже известный промышленный регресс, отмеченный кризисом 60-х и второй четверти 70-х гг., знаменовала собой временное понятное движение как бы для разбега, за которым последовал промышленный подъем конца 70-х и бурный рост индустрии 90-х гг. Аналогичное потрясение было испытано и дворянским помещичьим хозяйством, благодаря сначала быстрому росту хлебного экспорта, а затем (в середине 70-х гг.) падению хлебных цен и соответствующим аграрным пертурбациям.

Реформа 1861 г., как и следовало ожидать, произвела также не менее глубокое изменение и в соотношении социально-политических сил страны, хотя и в данном отношении процесс классового самоопределения русского общества получил также затяжной характер и привел к более или менее определенным результатам лишь в начале XX ст., когда у нас начали слагаться политические партии. Характер пореформенной экономики должен был сообщить и классовой структуре страны черты незавершенности процесса социальной дифференциации, но все же основные тенденции социальной перегруппировки наметились с достаточной отчетливостью уже в эпоху «освободительного» царствования. Поэтому данное историческое двадцатипятилетие отличается особым брожением всех социальных сил, для которых борьба за «реформу» и усвоение ее ближайших последствий послужили главным оселком для выявления и заострения их противоположных интересов и многообразных идеологий. Многое в общественных отношениях носило еще неясный, компромиссный характер, свойственный переходным критическим моментам. Классовые межи отличались достаточной неопределенностью, и весь процесс шел путем стихийного движения, приводившего подчас к весьма своеобразным комбинациям разнородных общественных элементов, так сказать «на ощупь» пытавшихся ориентироваться среди общего возбуждения и коренной перестройки старых и укрепления новых позиций. Эти весьма сложные общественные реакции лишь много позднее привели к известной кристаллизации классовых отношений.

По своей направляющей тенденции ликвидация крепостного строя означала окончательную ликвидацию феодально-сословной организации общества. В этом смысле, прежде всего, она била но «первенствующему» сословию — дворянству. Разрушив самую основу исторической «привилегии» последнего — право владеть населенными имениями и крепостной собственностью, — реформа тем самым покончила с ним, как с сословием. Так называемое «оскудение» дворянства было очевидным фактом и неизбежным следствием победы новых буржуазных начал в жизни. Конечно, дворянство и во времена полного господства и расцвета его сословной диктатуры не представляло из себя совершенно однородной среды. Была в нем аристократия «крови» и «чина», крупные, средние и мелкие «душевладельцы», но в основном эти различия не разрывали того замкнутого круга  в котором замыкались и вращались интересы этого единого, в своей классовой цельности, сословия «плантаторов», составлявшего своего рода «государство в государстве». Означенное единство помещичьей касты покоилось на единстве хозяйственной базы, создавшей «гармонию» традиционного сословного быта и относительную его устойчивость. Внутри этого обособленного мира могла идти речь лишь о количественных различиях. Лишь с конца XVIII и начала XIX ст., когда начался процесс общего кризиса крепостнического хозяйства, стало намечаться общее расстройство этой былой гармонии. Подготовлявшаяся смена одной исторической «формации» другою означала вместе с тем и начало внутреннего перерождения поколебленной в своем основании социальной среды, обусловившего переход количественных показателей в качественные, что означало на этот раз распад прежних сословных конгломератов и их перегруппировку на новых классовых основаниях. Новая экономическая конъюнктура, так сказать, резала по живому телу социальный организм дореформенной России, выносившей уже в себе все необходимые предпосылки для новой расстановки социальных сил. И в этом многосложном процессе в первую очередь должен был претерпеть роковую метаморфозу «корпус» дворянства, распад которого оказался в достаточной мере подготовленным уже в период тридцатилетнего николаевского «накануне». Давно начавшаяся хозяйственная перестройка, усиленная толчком реформы, должна была форсировать процесс распада дворянской храмины, потрясенной в самом своем фундаменте. Судьба сословия тем самым была окончательно предрешена: началась его агония, достаточно затянувшаяся, впрочем, благодаря последующим попыткам гальванизировать «живой труп» сословия крепостников в период последней борьбы самодержавия за свои исконные права, которые в прошлом были органически связаны с дворянскими «вольностями». За эту «опору трона» правительство пореформенной эпохи будет хвататься всякий раз, как только почувствует свою собственную неустойчивость.

Что касается самой сущности переворота, совершившегося в судьбах дворянства, то его можно было бы формулировать как окончательное превращение сословия помещиков в класс землевладельцев. Этот процесс раздворянивания сословия помещиков, происходил с одной стороны путем обезземеливания дворянства, а с другой — внедрением в состав класса «благородных» землевладельцев недворянских элементов по мере усиления земельной мобилизации, особенно в 1870-х гг. Достаточно напомнить, что в то время как земельные потери дворянства исчислялись для 1863—1872 гг. в 644,6 тыс. десятин, для 1873—1882 гг. они достигли уже цифры 949,1 тыс. десятин; буржуазия же на то же время приобрела: 445 тыс. десятин в первое и 450 тыс. десятин во второе десятилетие. В этом факте сказалась основная тенденция реформы 1861 г., направленная к общей ликвидации сословного строя, на место которого она выдвигала «цензовое» начало, положенное во главу угла «земской» (1864; см. XXI, 224 сл.) и городской (1870; см. XVI, 31 сл.) реформы. Будучи сбито реформой со своей сословной позиции, как исторически организованная корпорация, дворянство и внутри себя претерпело серьезное расстройство, подвергнувшись процессу глубокого расслоения, благодаря чему теперь в его рядах началась междоусобная брань и отдельные слои некогда сплоченного сословия, отпадая от станового ствола «родословного древа», начали решительно расходиться в своих интересах и идеологиях. Утратив свою материальную базу, дворянство как сословие, так сказать, повисло в воздухе и, хотя сохранило свою сословную организацию, как внешнюю форму, в действительности лишилось своего былого единства и реальной силы. Новая экономическая обстановка провела прежде всего отчетливую демаркационную линию между бывшими помещиками промышленного и черноземного районов. Но и среди крупного дворянского землевладения хлебной полосы также не было единства: наряду с капиталистическими предпринимательскими элементами мы должны выделить группу «крепостническую», глубоко проникнутую феодальными традициями. Наконец, от той и другой все определеннее начинает отделяться масса деклассированного, пролетаризированного мелкого дворянства, сливающегося с разночинной демократией мелкобуржуазной интеллигенции. Таким образом, выделилась, а вместе с тем и начинала о себе демонстративно заявлять в первую очередь аграрно-дворянская буржуазия, главным образом из среднего помещичьего слоя, организовавшая в 1860-ых гг. целую кампанию знаменитых дворянских «адресов» с более или менее явными намеками на либеральную конституцию, движение, из которого позднее развился так  называемый «земский конституционализм». Лидером этого движения, еще в период выработки реформы, явилось тверское дворянство во главе с известным А. М. Унковским (см.). Наиболее ярким выражением той высоты, на какую только была способна подняться политически эта либеральная фракция землевладельцев, может служить постановление тверской губернии дворянского собрания 3 февраля 1862 г., в котором представители этого господствовавшего сословия торжественно объявили о своем отказе «от всех своих сословных привилегий и позорного преимущества... .. пользоваться благами общественного порядка на счет других сословий», а в качестве пути «для спасения себя и общества» открыто указали на «собрание выборных от всего народа без различия сословий». В противоположность партии либералов, с другой стороны, «черноземные» крепостники и особенно влиятельная при дворе титулованная дворянская бюрократия (Безобразовы, кн. Гагарин, гр. Орлов-Давыдов и др.) стали на защиту своих «вотчинных» прав, обнаружив при этом свои олигархические вожделения, которые не следует смешивать с «требованиями» либералов и которые они выдвигали в качестве законной компенсации за утраченные плантаторские права. В конце концов, именно этой группе удалось не только овладеть судьбами реформы, но и закрепить временно за собой свои реакционные позиции, после того как прошел первый испуг от угрозы реформы, а с ней улеглась и фронда с намеками на дворянскую «конституцию» под видом укрепления власти «самодержавия» и его «природных элементов», «выборных от земли», как именовала себя дворянская партия, умевшая в былые времена, не ослабляя нисколько силы власти монарха, держать его в полном себе послушании. На почве данной сплоченной «оппозиционной» клики, резко выступившей в 1860-х гг. против либерального течения меньшинства, исходящего из среды буржуазного дворянства, и расцвела в 60-х гг. дворянская реакция, руководимая Пазухиным (см.), Д. Толстым (см.) и Катковым (см.). Впрочем, несмотря на резкое расхождение указанных двух направлений, вышедших из одной и той же среды, дворянские либералы 60-х гг., сделавшие попытку повторить исторический жест французского дворянства прославленной ночи 4 августа 1789 г. (см. XLV, ч. 1, 19/23), в свою очередь не смогли до конца преодолеть своей сословной природы и в своих проектах отводили в будущем строе пореформенной России «поместному дворянству», «как классу самому образованному и как главному землевладельцу», руководящую роль в местном управлении, «сохраняя за ним преимущественный в нем голос и право вразумлять народ в исполнении правительственных распоряжений» (Унковский, Кошелев, Чичерин, Кавелин, Градовский). Порвать радикально с былыми «позорными преимуществами» своего сословия смогли лишь те выходцы усадебного мира, которым реформа не дала почти ничего, кроме разорения, т. е. представители того мелкопоместного и отчасти среднего дворянства, которые принесли полное «покаяние» за грехи своих отцов и смело перешли «в стан погибающих за великое дело любви» к народу и сделали отчаянную попытку уплатить свой «долг» мужику. В 1860-х гг. это «кающееся дворянство» приобретает значение характерного «признака времени». Объявив сначала войну отцам и их быту и пройдя через индивидуалистический писаревский «нигилизм»,  оно затем бросилось в 1870-х гг. в решительную схватку с реакционным крепостническим дворянским правительством, грозя ему и его слугам кровавой революцией от имени «народной партии», которая вместе с Разиным и Пугачевым, в борьбе «за всеобщее равенство», республику русскую, за наделение крестьян землею «пойдет резать помещиков» («Молодая Россия»).

Таковы были результаты тех знаменательных сдвигов, которые совершились за 25-летие преобразований т. н. эпохи реформ в среде «первенствующего» сословия и проследовали, так сказать, по пятам реформы. Заостренные в момент борьбы за последнюю внутрисословные антагонизмы по мере выявления действительных итогов реформы должны были, в конце концов, утратить свои слишком резкие черты, во многом не соответствовавшие «реальному соотношению общественных сил». Как и следовало ожидать, компромиссный характер переворота задерживал процесс социальной дифференциации и затушевывал резкие грани между нарождавшимися новыми общественными группами. Поэтому, как ни была глубока встряска, определившая неизбежную гибель дворянства, как сословия, однако, удар, поразивший его, не сбил его сразу с ног, и так называемое «оскудение» дворянства превратилось в длительное умирание, сопровождавшееся рядом вспышек реакционных судорог. Будучи поражено в своем сословном качестве, дворянство фактически и под покровом всесословной земской организации должно было временно сохранить свое преобладающее положение землевладельца. Это отлично понимало и проговаривало в своих радикальных декларациях и либеральное дворянство, переключившееся в аграрную буржуазию и усиленно пропагандировавшее начала «местного самоуправления» со ставкой на мужика. На этой почве и оказалась возможной дружная мобилизация сил дворянской реакции, едва только самодержавие и его опора увидели перед собой «красную» угрозу с пугающим лозунгом «земли и воли», конституции и социальной революции, угрозу, завершившуюся террористическим «действием».

Исконный монополист государственной власти и землевладельческой привилегии, дворянство, как мы видели выше, не только сумело, несмотря на резкую оппозицию либеральной бюрократии, овладеть крестьянской реформой, но наложило свою печать и на последующие реформы и, прежде всего, на земскую 1864 г. (см. земские учреждения, XXI, 222 сл.). Под флагом «всесословности» ему с достаточным успехом удалось путем цензово-куриальной системы представительства закрепить за собой руководящую роль в органах местного земского самоуправления, которое недаром было боевым лозунгом всех дворянских адресов и резолюций дворянских собраний эпохи реформ. В этом смысле весьма характерно, что и правительство смотрело на земскую реформу как на способ «вознаградить дворян за потерю помещичьей власти» (Ланской) и вместе с тем как на крайнюю уступку дворянским притязаниям, чтобы таким путем «положить предел возбужденным по поводу образования земских учреждений несбыточным ожиданиям и свободным стремлениям» (Объяснительная записка к Земскому положению 1864 г.). При таких условиях внедрение сословного начала в новые земские учреждения, несмотря на явное противоречие общему легальному духу Положения 1864 г., получило совершенно откровенный характер в лице «предводителя дворянства», игравшего, как известно, в местном управлении роль фактотума: правительственного агента и предводителя провинциального общества в его целом. Вопрос о земском самоуправлении встал перед дворянством именно как вопрос о власти на местах. С редким единодушием, единым фронтом дворяне ополчились против реформаторов-бюрократов, «чуждых народу» (Унковский), стремившихся, по словам А. Кошелева, «уничтожить значение дворянства, как землевладельцев», и установить свою систему опеки и злоупотреблений. В лице И. Аксакова (см.) дворянство прямо объявило бюрократии войну «не на живот, а на смерть» (1859), доказывая, что устройство управления является в России первой и главной потребностью, причем представители дворянства, по мнению лидеров этой оппозиции, должны были — как самая естественная и близкая народу попечительная и просвещенная власть — занять доминирующее положение и в новом дворянском земстве. И среднее, и крупное дворянство действительно гарантировало себе, согласно положению 1864 г., построенному на всесословном принципе, руководящую позицию в органах местного самоуправления с его управами во главе. Если же, сверх того, мы примем во внимание, что наряду с земствами продолжала функционировать и прежняя сословная организация дворянства с ее предводителями, принимавшими, как и ранее, деятельное участие в местном управлении вообще, и что из тех же дворянских кадров набирались и «хозяева» губернии — губернаторы, полномочия и распорядительная власть которых начинает возрастать уже с 1870-х гг., то основная тенденция реформы местного управления выступит с достаточной четкостью. Нельзя при этом не подчеркнуть, что и новая мировая юстиция была целиком передана в руки того же сословия. Таким образом, еще в период либерального реформаторства власти ставка на дворянина легла, как руководящий принцип, в основу «всесословного» земства и местного управления. Недаром гений реакции трех царствований, Победоносцев (см.), усиленно доказывал, что «дворянин-помещик всегда благонадежнее, нежели купец-помещик», грозивший отбить у первого его исторический приоритет. Этим уже как бы подготовлялась в скрытой форме грядущая контрреформа конца 1880-х гг. Понятно, что при указанных условиях и в налоговом отношении пореформенный помещик оказался «во льготе». Обеспечив себе большинство («преимущественный голос») в земских учреждениях, несмотря на то, что оно составляло меньшинство местного населения, земское дворянство вместе с тем, как землевладельческий класс, сумело перебросить главную тяжесть налогового бремени на плечи крестьянства, тем самым создавая почву для неизбежных антагонизмов в земстве. Если со стороны безгласного крестьянского представительства оно и не встречало еще открытой оппозиции, то со стороны торгово-промышленных элементов дело не могло обойтись без трений и столкновений, что и привело, между прочим, к мерам специальной охраны интересов последних в сфере налоговой путем установления предельных лимитов обложения промышленных имуществ. Такого же противника и конкурента встретила помещичья среда и со стороны сельской буржуазии, представлявшей передовой авангард деревни. Но и в среде самого дворянства шла борьба между дворянской буржуазией, подталкиваемой демократией так называемого «третьего элемента», разночинной служилой земской интеллигенции (статистики, агрономы, врачи, учителя и т. п.), и консервативными элементами помещичьей среды, среди которых выделялась группа крепостников-«зубров» пазухинско-бехтеевской клики, вдохновителей Земского положения 1890 г. Все эти антагонизмы, нарастая в течение 1870-х. гг., постепенно подготовляли вакханалию дворянской реакции эпохи Александра. III. Разгул последней, впрочем, говорил не столько о ее реальной силе, сколько о слабости тех общественных классов, которые могли бы противопоставить традиционному влиянию «рассыпанной храмины» дворянства свою сплоченную и организованную оппозицию, тем более, что само дворянство обнаружило значительный абсентеизм на поприще местных учреждений.

Казалось бы, позициями сословия феодалов должны были теперь овладеть торгово-промышленные элементы, после того как интересы торгового и промышленного капитала все теснее стали переплетаться и для развития того и другого открылись новые перспективы. Однако, этого не случилось, несмотря на очевидные успехи роста капитализма.

Несомненно, уже в первое десятилетие после реформы произошел заметный сдвиг в положении городского населения во всех его слоях. В то время как количество потомственных дворян к началу 1870-ых гг. сократилось на 150 тыс. чел., городское население возросло с 4,3 млн. чел. до 6,09. Удельный вес города к 1880-м гг. заметно возрос (с 9,9% до 12,2%), число крупных городов с 13 поднялось до 31, и дореформенный город стал выходить из той косности, в которой он до сих пор прозябал, как бы застыв в своей мертвой неподвижности. Это пробуждение города особенно ярко сказывалось на столичных центрах. Москва — центр дворянского барства — решительно изменила свой былой облик, приобретая все более и более буржуазный характер. Уже Белинский констатировал: «Москва — город купеческий», а затем вскоре последовало и открытие Островским этого «нового мира», долго скрывавшегося за барскими особняками и начавшего постепенно прибирать к своим рукам богатые господские хоромы или воздвигать по их образу свои собственные палаты. Эта перемена резко бросается в глаза современникам, так что, в конце концов, далее народнику Н. К. Михайловскому в 1870 г., вопреки своей теории, пришлось признать, что у нас с успехом действует уже «вполне готовая деятельная буржуазия» и «иго капитала лежит над Россией». Именно, в данный момент литературой отмечается пришествие или, лучше сказать, вторжение в жизненный обиход «чумазого» с его хищническими приемами первоначального накопления,  идеальный образ которого пытался нарисовать еще Гоголь во 2-ом томе своих «Мертвых душ», а реальный тип дали Некрасов, Щедрин, ранее Островский. Некоторый европейский, культурный облик эти классические герои темного царства приобретают уже в 1890-х гг., когда начинается бурный рост нашей индустрии, и фигуры, подобные более ранним Кокореву (см.) или Боткиным (см.), уже не являются одиночками в своей среде. Для александровской эпохи отмеченная серость российской буржуазии, как промышленно-торговой городской, так и деревенской, являлась еще ее отличительной чертой, чем и объяснялся ее приниженный характер с типическим стремлением пробраться в «бары», соединявшимся с низкопоклонством перед «сильными мира». Отсюда же и бросающийся в глаза консерватизм патриархального быта и политической идеологии пореформенной буржуазии первого призыва. О традициях представителей торгового капитала, выросшего на крепостных хлебах (экспорте хлеба и сырья) и тесно связанного в своем прошлом с крепостническим хозяйством и его задворками, распространяться не приходится. Но и капиталисты-промышленники, вышедшие большей частью из тех же «чумазых» и купецких слоев, интересы которых, однако, таким образом, были связаны с судьбами внутреннего рынка, недалеко в это время ушли от купечестве, как такового. Не мечтая ни о каких конституциях, эта действительно темная в своей толще первобытная буржуазия, вышедшая из народа (Ленин), предпочитала по-прежнему цепляться за самодержавие, питаясь его подачками и под покровом «горностаевой царской порфиры усиленно набивая бездонные приватные карманы жадными приватными руками» (Н. Михайловский).

На указанной почве и сложился, вместо буржуазной оппозиции, охранительный союз самодержавия и капитала. В свою очередь признательная власть, естественно, побуждаемая к тому своими фискальными интересами, охотно шла при такой конъюнктуре навстречу вожделениям своего верноподданного союзника в направлении его обогащения. Этим и мотивировалась твердость принятого ею протекционистского курса, который усиливается вместе с ростом удельного веса промышленного капитала, этого наиболее опасного антагониста дворянского землевладения, в свою очередь настойчиво претендовавшего на особую поддержку и покровительство со стороны царизма, опору которого оно все еще пытается пародировать.

Теми же целями покровительства национальному капиталу, по существу, мотивировалась и определялась и вся внешняя политика Александра II, получившая достаточно резкий агрессивный характер в новом натиске на Ближний Восток (в противовес влиянию Англии и Франции) и в Среднюю Азию, к чему присоединилась и жажда «реванша» в целях восстановления международного престижа империи, поколебленного позором Крымской кампании. В связи с подготовкой к новой турецкой войне, уже к середине 1860-ых гг. завершается под лозунгом замирения Кавказа окончательное утверждение русской власти как на самом Кавказе, так и в Закавказье вплоть до границы с Персией и Турцией, после того как с окончательной ликвидацией знаменитого движения Шамиля (1859) руки перевооруженной в 1857 г. военщины были развязаны (см. кавказские войны). Одновременно идут успешные захваты среднеазиатских владений, через Сибирь и Закаспийский край, с распространением имперских пределов — после окончательного овладения Хивой и Бухарой (1873) — до самой афганской границы. Уже в 1864 г. падает Ташкент, а затем (1869) и Самарканд (см. Средняя Азия). Наконец герцоговинское восстание 1875 г. послужило русскому империализму поводом, под предлогом «освобождения» порабощенных игом султана «братских» славянских и православных народов, повторить николаевскую авантюру и бросить новый вызов Европе в борьбе за турецкое «наследство», причем в возбужденном войной движении своеобразно переплелись хищные замыслы русской буржуазии с националистическими «панславистскими» призывами реакционного славянофильства (Данилевский) и революционной проповедью Бакунина, так  что жаждавшая подвига революционная молодежь вместе с добровольческими отрядами (Кравчинский и др.) кинулась на Балканы. Но кампания 1877—78 г. (см. ниже войны России в XIX и XX вв.), едва не закончившаяся занятием Константинополя,  после почетного Сан-Стефанского перемирия завершилась лишь новым дипломатическим поражением России на Берлинском конгрессе (см.), в равной мере обострив как международное, так и внутреннее положение империи, вызвав новый подъем либеральной оппозиции и революционного движения в стране.

Но если в области политической торгово-промышленная буржуазия продолжает держаться «на запятках» самодержавия, то в осознании своих непосредственных материальных интересов она уже на данном этапе своего развития обнаруживает достаточную подвижность и явное стремление к известной организации. Так, уже с конца 1860-х гг. начинается съездовское движение среди промышленников, и ими устраиваются периодические и временные совещания (горнопромышленников, железозаводчиков и др.), особенно заметно развивающиеся в следующем десятилетии, ознаменовавшемся созывом І-го съезда фабрикантов в 1870 г. Возрастает также и количество коллективных обращений предпринимателей к правительству. Наиболее ярким отражением этого восходящего движения являются такие крупные события, как учреждение Русского технического (1866) и затем Политехнического (1870) обществ и Общества содействия торговле и промышленности (1867). С полной силой это движение развернется позднее, в 1880—1890-ых гг. Столь же знаменательным фактом, несомненно отмечающим ближайшие достижения буржуазии, является и введение нового Городового положения 1870 г. (см. ХVІ, 31/33), вместе с реформой воинской повинности (1874; см. XI, 22) завершивших цикл преобразований 1860-ых гг. Если в земстве промышленные слои были решительно оттеснены землевладельческими и, в частности, дворянскими по преимуществу элементами, то в городе, наоборот, муниципальное самоуправление оказалось целиком в руках цензовой буржуазии,  которая при аналогичной с земскими учреждениями куриальной выборной системе, основанной на принципе платежеспособности, создавала привилегию для крупной и средней буржуазии, решительно отстранив участие в городском управлении демократических слоев населения. Город, таким образом, был закреплен за торгово-промышленным классом, и если сопоставить городовое положение 1870 г. с городовой реформой николаевской эпохи, то значение этого завоевания пореформенной буржуазии выступит с достаточной убедительностью: классовый принцип на этот раз одержал решительную победу над сословным дореформенным, хотя все же «отцам» города и теперь не удалось эмансипироваться от бюрократической опеки самодержавного строя. Впрочем, отмеченный процесс перерождения дореформенного города на новых основаниях и в данном случае, как и при образовании земского общества, не получил должного завершения, остановившись на полдороге. В самом составе городского населения продолжали сохраняться пережитки старых сословных его делений, причем основная его масса — «мещанство» — по-прежнему удерживает свою сословную организацию и «права», подобно волостному крестьянству, со всеми одиозными привилегиями так называемого податного сословия (телесное наказание, прикрепление к обществу, круговая порука) эпохи крепостничества. К числу таких пережитков должны быть отнесены и цеховое устройство ремесленников и, особенно, институт почетного гражданства, образованный, как известно, в условиях сословно-крепостнического строя (1832) с целью ограничить стремление разночинных элементов к получению дворянства, при условии распространения некоторых привилегий последнего на это своеобразное промежуточное сословие (свобода от телесных наказаний, подушной подати, рекрутчины и т. п.). Наличие подобного «сословия» после реформ 1860-ых гг. являлось очевидным анахронизмом, тем более, что «состояние» это искусственно приурочивалось к городскому населению. К городскому же «обществу», принадлежность к которому для всех категорий обывателей определялась по цензовому признаку, оно само по себе отношения не имело. Таким образом, и в настоящем случае под названием «городского общества» мы обретаем в недрах нового города довольно пестрое по своему характеру население с неизжитыми сословными традициями. Дуализм старых и новых начал давал себя знать в такой же мере в городе, как и в губернии. Процесс классовой консолидации здесь также далеко еще не завершился и находился еще в стадии переходной, хотя и с ясно обозначившейся направляющей тенденцией. Всеми указанными чертами в достаточной степени определилась меняющаяся физиономия нового города с его новым хозяином. Особенно выразительно эволюция городского быта отразилась на лице старой Москвы, еще не изжившей характерных особенностей обширной барской усадьбы, в самое сердце которой, по свидетельству «Записок» П. Кропоткина, уже с 1840-ых гг. «стал втираться новый народ, непрошенный, не признаваемый соседями» из «вымиравшего старого московского дворянства». Это были именитые представители того самого народа, которых еще недавно таскал за их длинные бороды гоголевский городничий и которые теперь самодовольно афишировали на воротах собственных домов свои гильдейские ранги или высокое звание коммерции советника. Громкие фамилии родовитого дворянства с этого момента начали уступать свое место именам новых людей, из разночинцев.

Но не только появление этих «тузов» буржуазии придавало новый облик старой столице. Не менее знаменательным был для нее и массовый наплыв мелкобуржуазной разночинной интеллигенции, на которую теперь заявила все возрастающий спрос промышленность новой экономической формации. Подобно «третьему элементу» в земстве, трудовая интеллигенция, порожденная реформой, особенно больно ударившей по средним классам и общественным низам, а также и части дворянства, теперь усиленно скоплялась в городских центрах. Устремившись в университеты и всякого рода специальные учебные заведения, она заполняла как вновь открывавшиеся частные (по найму) места, так и служебные должности в новых учреждениях, особенно же сильно приливая на поприще так называемых либеральных профессий. Русский пореформенный город, в отличие от западноевропейского, не обладая широко развитой массой ремесленного населения, становился таким образом центром скопления этой трудовой интеллигенции, в пестрой массе которой были перемешаны выходцы самых различных общественных слоев — поповичи, мещане, люди купеческого звания, обедневшие дворяне, «кающиеся» помещики, мелкие чиновники, «самородки» из крестьян и т. п. Известная часть, меньшинство этой междуклассовой, оторвавшейся от почвы и усиленно ищущей ее интеллигенции, успешно проделав свою карьеру, вступало в ряды того или иного имущего класса и становилось его идеологом; большинство же этих «отщепенцев», ведя тяжелую борьбу за существование, вступало в ряды так называемого «мыслящего пролетариата», являясь носителем радикально-демократических и революционных тенденций мелкобуржуазного характера, с весьма заметным утопическим оттенком и анархо-социалистическим уклоном. Уже с этого времени при таких условиях город становится центром идейного брожения и очагом политической и революционной агитации и пропаганды, а вместе с тем и так называемого «общественного движения». В последнем весьма видную роль принимает учащаяся, главным образом университетская молодежь, студенчество, которое нередко выступает в роли первого застрельщика в деле выражения оппозиционного протеста и организации публичных демонстраций. Так, начиная с 1860-ых гг., студенческие волнения и уличные манифестации начинают превращаться в прочную традицию пореформенного городского быта. Процесс классовой дифференциации общества на развалинах дворянской культуры создает благоприятные условия для усиленного брожения общественной мысли, напряженно ищущей опорных точек для построения нового миросозерцания или, точнее сказать, программных идеологических установок, из которых к началу нового столетия наметятся уже определенные партийные группировки.

Но характеристика пореформенного города была бы далеко не полна, если бы мы не отметили явления такой первостепенной исторической важности, как рост городского пролетариата и сопутствующего ему рабочего движения. Начавшийся еще в дореформенную эпоху процесс образования и скопления в городских и промышленных центрах «вольнонаемных» рабочих, теперь, с «освобождением» трудовых классов, в условиях, созданных эмансипацией, получил особенно благоприятную для себя почву. «Предпролетариат» николаевской поры теперь становится настоящим пролетариатом, т. е. свободным продавцом своей рабочей силы. Процесс пролетаризации шел теперь настолько интенсивно, что начал привлекать к себе особое внимание правительства, которое еще недавно (как впрочем, и народники) считало России в достаточной степени застрахованной от западноевропейской «язвы» благодаря земельным связям рабочего, установленным Положением 19 февраля. Однако, усадебная оседлость и нищенский надел оказались плохой гарантией патриархального помещичьего в фабричного быта. Министерство внутренних дел уже в 1870-х гг. с беспокойством отмечает «появление» и рост стачек, этой — по его словам — «чуждой русскому народу формы выражения неудовольствия». Хотя для 1870-х гг. рабочие стачки вовсе не были новостью, но до этого времени они не получили еще того распространения, как к концу царствования Александра II. Ничем не ограниченная в законе эксплуатация со стороны предпринимателей рабочей силы (низкая заработная плата, произвольная система штрафов и т. д.) вызвала на этот раз стихийное рабочее движение, хотя и чуждое пока еще в своей основе политического характера и классовой определенности. Рабочее движение 1860—70-ых гг., не вооруженное революционной теорией, как и следовало ожидать, на данном этапе своего развития устремилось по экономическому руслу. Выливаясь в формы бунта, оно было направлено против отдельных хозяев при сохранении рабочими традиционной веры в «батюшку царя», что и сказалось, в частности, в известном эпизоде обращения рабочих с «челобитием» к наследнику престола, будущему императору Александру III. Психология забастовщиков сохраняет еще в это время свою «мужицкую» политическую ориентацию, донеся ее, как известно, до исторического 9-го января. В рабочем движении этой поры было больше отчаяния, чувства мести, чем сознательной борьбы. В лучшем случае это была борьба за улучшение своего материального положения (профессионализм) в пределах капиталистического строя, но не борьба с этим последним. Движение шло пока самостоятельным путем, не одухотворенное еще теорией, привнесенной в него в 1890-ых гг. марксистской интеллигенцией. Характерно, что в стачечном движении в данном периоде главную роль пока еще продолжают играть наиболее консервативные, но и наиболее эксплуатируемые текстильщики. Уже в 1869 г. вспыхивает знаменитая стачка на Невской бумагопрядильне, в первой половине 1870-ых гг. — на Кренгольмской мануфактуре и в целом ряде других фабрик, так что официальная статистика регистрирует за 1865—1875 гг. — 20 тыс. бастовавших рабочих, а за последние 3 года александровского правления (1878—80) — 29 стачек с 30—35 тыс. участников. Обстоятельство это вскоре побудит уже правительство Александра III вмешаться в отношения между рабочими и их хозяевами в эпоху министерства Бунге. Таким образом, грозный призрак «рабочего вопроса» появляется уже на горизонте раскрепощенной империи и начинает привлекать к себе широкое внимание. Правда, рабочее движение в данном периоде, как отмечено выше, идет еще своим обособленным путем, еще не возглавленное никаким организованным руководством, далекое от подлинного классового самосознания; однако, уже в 1870-ых гг. оно приходит в некоторое соприкосновение с революционным брожением среди интеллигенции и эпизодически дает уже известную реакцию на это соприкосновение. «Тяжелая поступь» тронувшейся рабочей массы заставляет «народников» оглянуться на городской пролетариат и, хотя бы в целях усиления пропаганды в деревне, перенести частично свою агитацию на фабрику, в рабочие «кружки» (чайковцы, долгушинцы и др.). Но что особенно знаменательно, уже в это время имеют место две (хотя и неудавшиеся) попытки создания чисто рабочих организаций, независимых от революционно-народнических ячеек, «Южного» и «Северно-русского» рабочих союзов, с первыми выдающимися вожаками из рабочих (см. XL, 567). Однако, как известно, провал этих ранних попыток самоопределения рабочего движения бросил, в конце концов, наиболее революционно настроенных представителей рабочей интеллигенции, таких как Халтурин, Обнорский и др., в ряды героической когорты «народовольцев», вступившей в единоборство с самодержавным правительством. Политическая манифестация 6 декабря 1876 г. у Казанского собора с речью юного Плеханова, поддержанная группой рабочих, была также не менее знаменательна. Но особенно должна быть отмечена историческая речь ткача П. Алексеева, участника «процесса 50-ти» (1877), в своей заключительной части прозвучавшая как пророческое memento, брошенное в лицо царизма. Приветствуя в своем «последнем слове» на суде революционную интеллигенцию, Алексеев смело и уверенно предрек грядущую пролетарскую революцию, когда «подымется мускулистая рука миллионов рабочего люда и ярмо деспотизма, огражденное солдатскими штыками, разлетится в прах». Впрочем, подобные выступления были исключительным явлением и ни в коей мере не характерны для рабочего движения, развивавшегося своим собственным путем, далеким пока от каких бы то ни было революционных тенденций. Оно еще не успело освободиться от того тяжелого наследства крепостнической эпохи, которое продолжало отравлять сознание темных, в своем большинстве, рабочих масс, воспитанных в убийственной школе дореформенного быта, еще тяготевшего над ними, поскольку эти массы еще далеко не утратили своих связей с деревенским миром и его традиционной психологией. Рабочее движение 1860—70-ых гг., как и рабочий класс в целом, должны были разделить судьбу со всем пореформенным обществом. Стоя одной ногой в деревне, а другой в городе, в самом начале процесса «раскрестьянивания», цепляясь за свое мелкое хозяйство землероба или кустаря, рабочий чувствовал себя как бы на распутье, пока операция его окончательной экспроприации не выявила ему его собственной природы сначала как «класса в себе», а затем и как «класса для себя» (см. выше история рабочего класса в России).

Но если среди городского пролетариата пережитки старого строя давали себя чувствовать в достаточной степени, то в крестьянской среде они носили, можно сказать, подавляющий характер. «Освобождение» не вывело крестьянского мира из его сословной обособленности, оставив его за пределами нового гражданского общества. Оно лишь привело к слиянию различных разрядов крестьянства (удельных, государственных, помещичьих и пр.) в единую массу «сельских обывателей», распространив (1863—1866) на всех них общие основания «Положения» в смысле нового устройства быта и определения прав состояния крестьянского населения. По существу, сельское население продолжало и теперь сохранять за собой ряд признаков бывшего своего крепостного состояния. Крестьяне, как известно, не получили, согласно «Положению», общегражданских прав, но были принудительно прикреплены к сельским обществам, сохраняя свое специфическое качество податного сословия (подушная подать), связанного круговой порукой, как основной гарантией по выплате ими выкупных платежей и взносов государственных податей. Связанные мирским «приговором» в своем праве передвижения и увольнения из общества, в своих семейных правах (семейных разделах и праве распоряжения своей надельной землей), крестьяне вместе с тем были отданы под власть так называется «мирского начальства», пассивного орудия общей администрации, и особых волостных судов, действовавших не на основе общегражданских законов, но местного «обычного права» при сохранении сверх того практики телесного наказания (розги). Таковы были основания, на которых строилась вся система новых крестьянских установлений, коим было присвоено название «крестьянского самоуправления». В действительности последнее представляло из себя грубо сколоченный административно-полицейский аппарат «выборной» правительственной агентуры в лице мирских властей — сельского старосты и волостного старшины с всесильным писарем, — ответственных перед высшим начальством за порядок и спокойствие в деревне и исправное несение пореформенного «тягла» сельскими «мирами». Как известно, предполагаемое первоначально в проекте реформы отделение автономной сельской общины как сословно-хозяйственной организации для удовлетворения хозяйственных и бытовых нужд самих крестьян, с приурочением их к имениям бывших господ, — от сельских обществ, как административно-полицейских территориальных единиц, в конце концов, не осуществилось. «Мирские» общины, переименованные в «сельские общества», а эти последние, объединенные в «волости», в итоге превратились лишь в две инстанции (местами слившиеся в одну) крестьянского общественного устройства, в которых административные и хозяйственные функции смешивались при явном преобладании первых. При таких условиях все самоуправление сословно обособленной деревни свелось к выбору полицейских должностных лиц, подчиненных в своих действиях общей полиции и администрации. Если же мы примем во внимание, что в недрах пореформенной деревни с ее принудительной общиной начался неизбежный процесс расслоения крестьянского мира с водворением засилья кулака, с успехом прибиравшего в  свои руки власть на местах, то подлинный дух новых крестьянских учреждений, столь характерный для новой деревни, для нас выявится с достаточной четкостью. Но показательнее всего, быть может, для этой новой корпоративной организации крестьянского сословия являлся возглавлявший ее воскресший в новом виде старый «попечитель» и «опекун» мужика — мировой посредник, предтеча будущего земского начальника, назначаемый губернатором, по консультации с предводителями дворянства, из местных дворян (1861—1874), все «законные требования» которого обязаны были «исполнять беспрекословно» мирские выборные власти под страхом целого ряда взысканий (от выговора до ареста). Что же касается этих самых мирских выборных властей, то и они, в свою очередь, являлись вовсе не представителями интересов своих избирателей, а их начальством с карающей дисциплинарной властью, распространяемой на всех лиц податного сословия, как сельских обществ, так и волости. Всеми этими чертами в достаточной степени характеризуется то новое закрепощение крестьянского населения, которое знаменовало его «освобождение». Волна крестьянских бунтов, прокатившаяся по деревням и селам после объявления «воли», упорные ожидания «черного передела» помещичьих земель, ожидания, на почве которых так ярко расцвели иллюзии народнического бунтарства, провозгласившего в 1870-ых гг. начало «социальной революции», открыто отметили то тяжелое положение крестьянских масс, в какое они в своем большинстве были поставлены всей совокупностью условий пореформенной эпохи. В дальнейшем трагизм этого положения лишь усугублялся по мере катастрофического роста деревенского разорения и крестьянской пролетаризации, подготовлявшей в будущем широкий стихийный подъем аграрного движения вместе с зловещими вспышками голодных и холерных эпидемий вымиравшей деревни, где все острее разгоралась разбивавшая ее былое единство классовая борьба. В конце концов, все это было необходимым результатом того влияния, какое крепостнические традиции в условиях новой хозяйственной конъюнктуры оказали на крестьянское сословие и его материальный быт. Именно в крестьянской среде эти традиции оказались особенно живучими и определяющими для его нового общественного устройства.

Таковы в своих основных чертах были ближайшие социальные последствия преобразований 1860-ых гг. Смешение противоречивых начал, тот же дуализм и незавершенность предпринятых начинаний должны быть отмечены и в данном случае. Но особенно показательно все эти характерные стороны «эпохи великих реформ» обнаружились в области государственного строительства и политики правительства Александра II, помимо своей воли вовлеченного в водоворот опасных преобразований, от которых так упорно старался уклониться Николай I, отлично понимавший, чем грозила, в конечном счете, ликвидация крепостного хозяйства всему строю самодержавной империи.

Что отмена крепостного права грозила поколебать самые основы государственного здания самодержавной империи и необходимо вела к коренной перестройке всего аппарата власти с выступлением на историческую сцену нового класса — буржуазии, это было ясно уже при первом приступе к главной реформе. С отменой политической автономии дворянской «усадьбы» вопрос о судьбах освобожденного народа сразу осложнялся вопросом политическим, борьбой за власть старых и новых «господ», борьбой, которая вновь выдвигала на очередь проблему существования самого самодержавия. Акт 19-го февраля, призвавший к самостоятельной гражданской жизни многомиллионную массу трудового народа, выводивший ее из бесправного состояния, тем самым одновременно ликвидировал и основную социальную монополию рабовладельческого сословия, в силу которой помещик являлся и правителем, и судьей, и господином для своих крепостных. «Подданные» помещика стали теперь подданными государства. Правительству приходилось принять в свое непосредственное ведение целый народ, а вместе с тем и перестроиться из государства феодально-крепостнического в буржуазно-свободное на базе товарного и индустриального хозяйства. Вырвав из-под государства «старого порядка» самое его основание, реформа в то же время обрушивала все его здание. Начав с отмены крепостного права на крестьян, правительство Александра II вынуждено было приступить к проведению целого цикла либеральных реформ, непосредственно вытекающих из первой. Превращение бывших крепостных в сельских обывателей и отставка их «природного покровителя и гражданского судьи» (Карамзин) — помещика — выдвигали в первую очередь вопрос об устройстве местного управления, а также и суда на новых основаниях. Отсюда две важнейших реформы — земская (1 января 1864 г.) и судебная (20 ноября 1864 г.), построенные на выборном, представительном всесословном начале, в тесной связи с коими стояла, с одной стороны, позднейшая городская реформа (1870), построенная так же, как и земская, на началах общественного самоуправления, и более ранняя — отмена телесных наказаний по суду (17/ІV 1863 г.) — с другой. В том же буржуазно-либеральном духе был проведен ряд других преобразований по линии народного просвещения (Университетский устав 1863 г., Положение о начальных училищах 14 июня 1864 г. и Устав средней школы 1864 г., отмена предварительной цензуры, «Времен. прав.» 1865 г.) и, наконец, воинской повинности — в целях ликвидации крепостнической системы «рекрутчины» (1874).

Само собой очевидно, что все эти весьма существенные преобразования не могли не затронуть в смысле известной реорганизации и всей системы центральных высших государственных учреждений (Государственного совета, Сената, министерств) в процессе неизбежного согласования новых политических начал, на которых строились пореформенные установления со старыми самодержавно-бюрократическими принципами и традициями, на которых держалась дореформенная власть. По существу, эти новые начала, как бы ни было — в конце концов — скромно их реальное торжество, стояли в резком, непримиримом противоречии с основами крепостнического государства. По самой своей природе они лежали в совершенно иной политической плоскости и апеллировали к утверждению коренных устоев буржуазного государства, т. е. так называемым политическим «свободам». Вводя начала народного представительства в местное, земское и городское самоуправление, судебные органы (суд присяжных, мировая юстиция), провозглашая «несменяемость» судей, отделение суда от администрации, декларируя некоторое подобие свободы печати, университетской автономии и т. д., правительство тем самым, несомненно, шло по пути утверждения принципов «правового государства» с его логическим завершением — конституцией. Мы знаем, что идеологи крепостнического строя недаром старались запугать еще николаевское правительство, внушая ему мысль, что отмена крепостного права будет вместе с тем и концом самодержавия. И не случайно, поэтому, как только был поставлен на очередь вопрос о ликвидации крепостного права, так немедленно со всех сторон, и справа и слева, раздались голоса, приглашавшие правительство довершить дело реформы созывом земского собора, «представителей земли русской без различия сословий». И хотя страшное слово «конституция» открыто и не произносилось, но для всех был ясен смысл требования об «увенчании здания», требования последней и основной гарантии, без которой все эти слабые, молодые побеги разных самоуправлений, автономий и свобод должны были превратиться в жалкую пародию и затем и в орудие самодержавной власти, как только восторжествовала реакция. Начавшись еще в период подготовки преобразований, борьба между партией реформы и крепостников заставила и правительство занять с первых же шагов сначала оборонительную позицию, рассматривая самые реформы как средство положить предел «несбыточным мечтаниям, ожиданиям и свободным стремлениям разных сословий», а затем и перейти в наступление, стараясь вытравить из новых учреждений все, что в них было прогрессивного. В этом смысле все реформы 1860-х гг. носили характер «временных правил», подобно закону о печати, а их ломка началась еще в процессе их законодательного оформления. Поэтому, на всех них, как и на основной реформе 19 февраля, лежит печать той недоделанности, половинчатости, которая и облегчила в дальнейшем их искажение как в порядке практики их применения, так и путем решительной контрреформы конца 1880-х гг. Растянув преобразования на целое десятилетие и остановив их, так сказать, на полдороге, правительство чисто механически вдвинуло новые учреждения в старый кадр государственного аппарата самодержавной империи. Повторилась как бы вновь история преобразований Александра I. Конечно, пришлось при этом вновь проделать работу приспособления и известного согласования старых учреждений с новыми, но операция эта была произведена, как и ранее, за счет последних и тех начал, на которых данные учреждения были построены.

Борьба, завязавшаяся вокруг новых учреждений с самого начала, получила двоякое выражение: принципиальное и практическое. Особенно ярко это сказалось, прежде всего, в официальном подведении под земские учреждения 1864 г. (см. XXI, 222 сл.) так называемой «общественной» теории самоуправления. При окончательном оформлении «Положения» комиссия, его редактировавшая, открыто подчеркивала местный и чисто общественный характер земских учреждений, которые в силу этого, очевидно, не могут входить в ряд правительственных губернских и уездных инстанций. Не являясь органами государственными и будучи приравниваемы к приватным обществам и «частным лицам», органы земства были на этом основании лишены власти исполнительной и могли рассчитывать для приведения в действие своих постановлений лишь на «содействие» правительственных властей, а компетенция их ограничивалась тесным кругом «местных хозяйственных польз и нужд». Отказываясь таким образом рассматривать земство как учреждение политическое, как местную власть, либеральная бюрократия, спасая свое положение от дружного натиска на нее дворянской двуликой оппозиции «баричей» и «плантаторов», мечтавших — по словам Ланского — «о боярской думе, т. е. правлении олигархическом», бросала этим последним, в виде земского положения, ту кость, которая должна была «вознаградить дворян за потерю помещичьей власти» и в то же время «отвлечь многих от анархии», т. е. от конституционных домогательств и революций (Ланской—Милютин). Таким путем достигалась основная цель реформы — сохранение в неприкосновенности на местах старого губернского правительственного аппарата и далее усиление его полномочий, так как, по взглядам Комиссии 1860 г., с прекращением крепостных отношений деятельность местных правительственных органов должна была получить особенное значение и более обширные размеры. В противоположность бешеной атаке дворянства, доказывавшего полную неспособность «ненавистного в России чиновничества, чуждого народу», управлять страной, столичные бюрократы утверждали, что дворянство, как сословие, ничем еще не доказало своих административных знаний и способностей, а потому «при таком низком уровне нашего общества» ему и не приходится «мечтать о сословном управлении и даже конституции». И тот же взгляд был выражен самим императором Александром II при разговоре с Н. Милютиным в 1863 г., когда он заявил, что хотя и «не имеет отвращения к представительному правлению, но не считает зрелым для конституции» русский народ. При таких условиях земские учреждения явились просто придатком местной администрации, призванным под ее опекой оживить местное хозяйство при строгом запрещении вмешательства в общегосударственные интересы. Таким путем, при бьющем в глаза дуализме новой системы местного управления, при том условии, что и та, и другая сторона по существу ведала одними и теми же интересами (вопросы продовольствия, народного образования и здравия, дорожного дела и т. д.), была создана благоприятная почва для неизбежной войны между властными и безвластными органами местных учреждений, войны, которой и начинается история русских земств, едва только последние начали открываться. Как известно, «открытие» это началось с закрытия санкт-петербургского земства, начавшего свою деятельность (в 1865 г.) «крамольным» заявлением о необходимости завершить реформу образованием центрального органа земского представительства с участием его в законодательной работе. Таким образом, конституционная контрабанда с первых же шагов земских учреждений, хотя и в прикровенной форме, свивает себе прочное гнездо в земской среде, вызвав и первые попытки нелегальных съездов земских деятелей с начала 1870-х гг., после неудачных ходатайств о том же перед правительством (1872).

Невзирая на то, что компетенция земств по Положению 1864 г. оказалась весьма суженной и сильно стесненной местной властью, уже с середины 1860-х гг., при общем реакционном повороте после каракозовского выстрела 1866 г. (см. Каракозов), земства подверглись целому ряду новых ограничений (в период 1866—1869 гг.), ограничений, имеющих целью, с одной стороны, пресечь всякую связь между отдельными земствами, с другой — усилить надзор над их работой и подбором земских служащих («третьего» элемента, см. XXI, 228 сл.). Мы уже сказали выше, что введение местного «самоуправления» послужило у нас поводом для усиления власти администрации на местах и утверждения начал централизации. И этому немало содействовали сами же либеральные идеологи земства (Васильчиков). Стремясь забронировать от бюрократии местную «автономию», они ухватились за ту же «общественную» теорию самоуправления с тем, чтобы таким путем разграничить «противоположные» сферы правительственного и общественного управления и гарантировать последнему свободу и независимость. В действительности же получилось как раз обратное. Земцы оказались в своих учреждениях с правами, но без власти. Хотя формально земское Положение весьма значительно урезало круг ведомства губернатора и губернии властей с передачей так называемых «хозяйственных» функций земству, с сохранением за первыми лишь высшего надзора за деятельностью новых учреждений и права принятия «чрезвычайных мер» в целях охраны общественной «безопасности и спокойствия», но фактически чины местной администрации, являясь монополистами власти в том же самом круге интересов и дел, что и земства, оказались господами положения. В лице всесильного губернатора, вооруженного правом протеста и приостановки не только незаконных, но и «нецелесообразных» постановлений органов земского управления, а в целом ряде случаев и правом утверждения постановлений земских собраний, правительство сводило к нулю номинальные права органов местного самоуправления, лишенных собственных исполнительных агентов, до крайности тем самым затрудняя и связывая инициативу и конкретную работу земцев. Тяжесть положения последних особенно увеличилась после рокового 1866 г., когда сильно возросли чрезвычайные полномочия губернаторов (пост. 1866, 1876 и 1877 гг.; см. XVII, 299). Являясь одновременно доверителем верховной власти в губернии и органом министерства внутренних дел и, в последнем качестве, объединяя в своих руках полицейскую власть в самом широком смысле этого понятия, губернатор представлял в своей особе главное орудие централизации и внутренней политики высшего правительства на местах, связывая в порядке надзора и подчинения органы местного самоуправления с всемогущим министерством внутренних дел, Комитетом министров, Сенатом и, наконец, Государственным советом. Естественно, что с введением земских учреждений все названные органы государственной власти должны были претерпеть в указанном направлении соответствующие изменения, как в своей организации, так и своих полномочиях. Однако, перемены эти не только не внесли ничего существенно нового в самый государственный строй, но имели своим окончательным результатом решительное торжество старого режима над новыми учреждениями.

Такой же характер носила и реформа судебная. Резко вклинившаяся в старую систему приказного суда со своими принципами независимости, гласности, состязательности, судом присяжных и мировым и т. п., реформа эта также оказалось чуждым элементом в общем строе полицейского государства. В сравнении с вопиющим бессудием дореформенной эпохи это было одно из наиболее ярких завоеваний либеральной буржуазии, которой, однако, и в данном случае далеко не удалось удержать своих позиций при первом  же натиске реакции, не замедлившей и здесь начать приспособление «инородных» начал правовых гарантий к незыблемым основам самодержавия. «Судебные уставы» 1864 г., в своей решительной тенденции провести отделение суда от управления и обеспечить независимость правосудия, должны были произвести существенную ломку государственного аппарата с его низших и до верхних ступеней, ликвидируя губернские судные установления, устраняя участие полиции и администрации в отправлении суда, вводя выборный  институт мировой юстиции, как наиболее близкой населению, и безапелляционный «суд совести» по уголовным и политическим делам. В то же время они придавали Сенату характер последней (кассационной)  инстанции и вовсе устраняли Государственный совет от его судебных (апелляционных) функций. Наконец, стремясь забронировать суд от воздействия правительственной власти, «Судебные уставы» провозглашали начало несменяемости судей. Однако, прежде чем началась ломка только еще вводившихся новых установлений, действительная их постановка оказалась далеко не соответствующей прокламированным принципам. Во-первых, новые суды отнюдь не являлись общими для страны и всего населения. Сохраняя рядом с ними старые суды (военный, духовный, коммерческий, для «инородцев» и т. д.), правительство в то же время создало особый сословный «волостной» суд для крестьян, в лице же мирового посредника — административно-судебный орган, в котором реставрировалась попечительная власть помещика. Подчеркивая внесословный характер нового суда, реформаторы в то же время передавали мировую юстицию в руки местных землевладельцев, т. е. тех же дворян-помещиков, базируя ее главным образом на земельном цензе, а выбор судей передавая в руки земских собраний, т. е. опять же землевладельцам. То же следует сказать и о проведении принципа отделения суда от администрации и независимости судебного персонала. Выбор кандидатов на судебные должности, их утверждение и повышение по службе оказались и на этот раз в руках администрации — министра юстиции и даже губернатора (в контроле списков кандидатов в миров, судьи). Следственные же органы были подчинены прокуратуре. Но этого мало. Для того чтобы парализовать начало несменяемости, министр юстиции уже с 1867 г. ввел практику назначения вместо следователей — чиновников, «исправляющих» их должность, что давало ему возможность свободного их смещения. Наряду с этим предание суду должностных лиц могло быть осуществлено лишь под условием согласия на то их непосредственного начальства. Если же к этому добавить, что новый устав и наказ полиции, изданный накануне судебной реформы (25 декабря 1861 г.), оказался несогласованным с этой последней, оставляя в руках полиции не только следственные, но и судебные полномочия, и что такая же несогласованность получилась и в параллельной деятельности «мировых посредников» и органов мировой юстиции, то не трудно будет представить себе, насколько далеки были реформаторские декларации от их реализации. Наконец, в отношении «суда присяжных», построенного на цензовом начале, приходится отметить, что самое составление очередных списков присяжных было предоставлено безапелляционному усмотрению особой цензорской комиссии под председательством предводителя дворянства в составе лиц по назначению уездного земского собрания. Самое введение новых судов растянулось на 35 лет, причем ряд окраин был изъят из-под их действия. Таким образом, в конечном итоге и новые суды не избежали общей участи реформ 1860-ых гг. «Мертвый хватает живого», крепостнический режим, построенный на «незыблемых» основах самодержавия и безответственной бюрократии, наложил свою руку и на это завоевание российской буржуазии, получившей достаточное обеспечение своих имущественных интересов и тем легче поступившейся политической гарантией. Однако, несмотря на отмеченный факт, все же Судебными уставами 1864 г. было создано, в принципе, довольно стройное здание судебных установлений: местные мировые суды и съезды (по мелким гражданским и уголовным делам) и общие окружные суды (с судом присяжных для уголовных дел), судебные палаты, как апелляционная инстанция с некоторой «особой компетенцией», и, наконец, Сенат — как верховная апелляция и кассационный орган, finis et corona justitiae. Впрочем, уже в первоначальном положении Уставов, вопреки их системе, были введены особые суды по так называемым «государственным преступлениям», с другой стороны — особое присутствие судебной палаты с сословными представителями и верховный уголовный суд (где рассматривались также и должностные преступления высшей администрации). Однако, ряд дел, по существу «политических» (покушения на должностных лиц при известных условиях), мог быть представляем на рассмотрение суда присяжных, как, например, это было с делом В. Засулич, стрелявшей в санкт-петербургского градоначальника Ф. Ф. Трепова, незаконно подвергшего телесному наказанию одного из политических заключенных. Впрочем, этот «недосмотр» в связи с указанным процессом, по настоянию гр. Палена, подвергся отмене, и все подобного рода дела были окончательно изъяты из ведения присяжных с переносом их в судебные палаты с сословными представителями. Но еще ранее, наряду с целым рядом других «исправлений» Уставов, после известного дела «нечаевцев» (1871), разбиравшегося в судебной палате с сословными представителями, ввиду недовольства приговором суда со стороны правительства, тот же гр. Пален провел закон 1872 г. об изъятии важнейших дел по государственным преступлениям из судебных палат с сословными представителями и передаче их на рассмотрение особого суда Сената с теми же сословными представителями, дела же менее важные рассматривались впредь хотя и судебными палатами, но без сословных представителей (в чисто коронном суде). Меры эти, однако, ввиду усиления террористических выступлений революционеров оказались недостаточными, и 9-го августа 1878 г. последовало высочайшее повеление о передаче большей части подобных дел военному суду для суждения по законам военного времени. Что касается других перемен и искажений Уставов 1864 г., то они все подсказывались тем же основным противоречием, согласно которому принципы Судебных уставов были несогласимы с общим государственным строем. Борьба с новым судом, поэтому, должна была начаться с первых же шагов его выступления, и прежде всего с судом присяжных, который, по откровенному заявлению представителей высшей бюрократии, «находится в непримиримом противоречии с основными законами государства». Этот «суд улицы», не оправдавший надежд правительства, уже в 1867 г. привел к падению министра юстиции Замятина (см.) и его товарища Стояновского (см.), допустивших неугодные для царского правительства приговоры. Еще характернее было последовавшее по высочайшему повелению в 1866 г. удаление с своего поста «несменяемого» председателя санкт-петербургского окружного суда за оправдательный приговор по делу о печати (журнала «Современник»), причем Александром II незадолго перед тем было выражено изумление и недовольство по поводу того, что он, «государь, не имеет права без суда увольнять судебных чинов от должности». И мы уже видели выше, что министерством юстиции было найдено вскоре простое средство сменять «несменяемых» судебных следователей. Но все же обходить открыто положение о новых судах не всегда представлялось удобным, и поэтому пришлось ступить на путь прямой ломки новых судебных установлений через издание соответствующих новелл. Таковы были постановления о переносе дел о печати из окружных судов в судебные палаты (1866), об утверждении приговоров суда по делам удельного и дворцового ведомства государем (1866), об ограничении публичности судебных заседаний (1872), о «временной» приостановке учреждения   советов присяжных поверенных (1874), сохранившей свою силу до 1905 г., и т. д. Таким образом, общая несогласованность новых судов с основами государственности должна была не только привести к неизбежной борьбе между ними, но и к неизбежному поражению новой юстиции (см. ниже — история права в России).

Но нигде это столкновение враждебных друг другу старых и новых начал не обнаружилось в такой резкой форме, как при проведении реформы о печати 6 апреля 1865 г., в основной своей части получившей характерное название закона «о даровании некоторых облегчений и удобств отечественной печати» (ср. XXXI, 580 сл.). Опасное слово «свобода» печати не было произнесено, но все перипетии, пережитые новым законом о печати при прохождении его сквозь разного рода комиссии и инстанции, разыгрывались на почве борьбы за основные гарантии «свободы слова», за освобождение печати от цензуры и произвола правительственной власти. Двойная опека, тяготевшая над русским печатным словом со стороны министерства народного просвещения и министерства внутренних дел, оспаривавших друг у друга лавры по осуществлению уваровского лозунга (1843), — «чтобы, наконец, русская литература прекратилась» — должна была, как при выработке нового закона, так и при проведении его в жизнь, столкнуть вновь оба эти ведомства в лице министра народного просвещения Головнина (см.) и мин. внутренних дел Валуева (см.),  энергично взявших дело реформы в свои руки. Впрочем, победителем в борьбе за дело реформы остался, в конце концов, автор «Думы русского», подобно гр. Уварову бывший либерал, перебросившийся затем в лагерь реакции — П. А. Валуев, идеолог политики «охранительных начал» и непреклонный гонитель печати. По существу, новые «временные правила» о печати были лишь пристройкой к цензурному уставу 1828 г., и притом пристройкой внешне пригнанной и не вполне согласованной с этим новым, смягченным изданием «чугунного» устава 1826 г. «Правила» о печати явились, по словам И. С. Аксакова (1865), таким же «подобием» свободы печатного слова, как и «подобие правосудия, подобие муниципалитетов, подобие самоуправления, подобие просвещения, подобие науки», установленные предшествующей группой реформ. Единственным намеком на это подобие свободы в новом законе явилась попытка частичной «отмены», притом только для столичной прессы, так называемой предварительной цензуры — с заменой ее цензурой карательной (система «предупреждений» и «приостановок» изданий) или судебной ответственностью альтернативно. Уже временные правила 1862 г., в целях обуздания пробудившейся было печати, ввели практику административного преследования последней по новой карательной системе, окончательно закрепленной законом 6 апреля. Челобитья представителей печати (редакций журналов и газет и группы литераторов), поданные в комиссию о реформе и настаивавшие на совершенной отмене цензуры и замене ее судом, успеха не имели. В действительности и для столичной печати предварительная цензура сохранилась, но только в скрытой форме, так как цензурному комитету дано было право накладывать арест на издания, свободные от предварительной цензуры, в момент их выхода из печати, обусловленного особым уведомлением цензуры, и до возбуждения судебного преследования. Что касается этого последнего, то после первых же неудачных для правительства процессов против печати подобные попытки окончательно  прекратились, и из двух конкурирующих способов преследования печати решительно восторжествовал административный порядок карательной цензуры. Хотя, согласно «правилам» 9 апреля 1865 г., подтвердившим в данном случае установку закона 1828 г., задачей цензурного ведомства и не было давать литературе то или иное направление, а оно должно было лишь преследовать «вредные» или «опасные» издания, однако, фактически пореформенная цензура в этом отношении вернулась определенно к началам Царского Указа 1826 г. и всем своим карательным аппаратом, келейным давлением и «внушениями» и, наконец, через официозную прессу («Северная Почта» и др.) старалась оказать самое решительное воздействие на печать, общее управление которой осталось в руках прежних органов, сначала совместно министром народного просвещения, и министром внутренних дел, а затем монопольно в руках последнего. Конечно, этим отнюдь не устранялись всякого рода специальные цензуры — духовная, военная и ряда других ведомств. Судебная гарантия независимости печати также мало вязалась с существующим строем государства, как и несменяемость судей. Правительство в этом отношении отдавало себе ясный отчет, заявляя, что «законодательство о печати имеет значение не само по себе, а только по своей связи с целым строем государственной жизни». Что же касается политических основ этого строя, то он в данном отношении не шел ни на какие уступки и в печати видел особенно опасную силу, грозящую его престижу. Поэтому «Современник» был прав, когда писал, что печать освобождалась «от крепостной цензурной зависимости», согласно правилам 1865 г., «в такой же мере, в какой освобождало крепостных крестьян положение 19 февраля». По Валуеву мало было и тех средств обуздания печати, которые новый закон давал в руки власти. Суд, двоякая цензура, денежный залог, взимаемый с периодических изданий, арест «предупредительный» — всего этого казалось еще недостаточно. Опыт первых шагов «бесцензурной» печати не удовлетворил правительства. После первых же оправдательных приговоров с судом по делам печати было покончено. Но и карательная система предупреждений за вредное направление, грозившая после третьего предупреждения приостановкой издания, пущенная в ход с первых же дней объявления новой эры («Правила» опубликованы 1 сентября, первое предупреждение дано 21 сентября, а до конца года еще 4), оказалась недостаточной. Не помогли и замечательные «руководства» о «направлении различных отраслей русский словесности», выработанные Головниным и Валуевым для цензоров (1862 и 1865) в целях борьбы с проповедью «нигилизма», «порабощением чистого искусства» интересами «современной действительности» и «увлечениями социалистическими эфемерными теориями», которые, несмотря на свою «эфемерность», особенно пугали министра внутренних дел. Неудача карательной кампании на почве нового цензурного устава побудила правительство и в данном случае перейти от обороны к наступлению, т. е. к принятию целого ряда мер «в развитие» нового закона. Конечно, контрреформа пошла по пути вытравления из устава 1865 г. последних формальных гарантий «подобия свободы» при безграничном расширении полномочий административных органов. Уже в 1867 г. печатание отчетов о земских собраниях было обусловлено разрешением губернатора, а в 1873 г. была введена практика конфиденциального воспрещения обсуждать в печати те или иные вопросы или даже полемизировать с официозными публицистами. В 1879 г. генерал-губернаторы получили право приостанавливать и закрывать «вредные» издания, а перед этим, в 1872 г., были введены более строгие правила об аресте и уничтожении «опасных» книг и изданий в момент их выхода. В 1879 г. была установлена дополнительная карательная мера в виде воспрещения печатания объявлений «вредным» изданиям, в придачу к новелле 1868 г. о временном воспрещении розничной продажи подобных изданий. Воспрещено также было приостановленным изданиям, в период приостановки, заменять себя для подписчиков каким-либо другим изданием. Так обстояло дело с печатным словом.

Столь же неудачны оказались преобразовательные шаги и в сфере народного просвещения, где также вопрос о «направлении общественного мнения согласно с настоящими политическими обстоятельствами и видами правительства» всегда выдвигался особенно настойчиво. А мы знаем, что «обстоятельства», создавшие в период реформаторских начинаний правительства временный подъем общественного движения, «несбыточных надежд» и дерзких «домогательств» крайних элементов, должны были вызвать всякого рода страхи, а затем и соответствующие мероприятия со стороны того же самого правительства, нашедшего затем — по мере роста радикальной оппозиции — достаточно широкую поддержку в лагере «консерваторов с прогрессом» и в большинстве либеральной буржуазии, поспешившей, в свою очередь, остановить «раскачку», вызванную в обществе историческим сдвигом.

В порядке декларированной серии «свобод» эпохи «великих реформ» не могла быть обойдена, конечно, и проблема народного просвещения в ее целом. Общественное оживление конца 1850-х и начала 1860-х гг. всколыхнуло, как известно, учащуюся университетскую молодежь. Результаты «новой эры», провозглашенной еще гр. Уваровым и усиленной в ее охранительных тенденциях после 1848 г. новым подъемом политической реакции, к 1850-ым гг. обнаружились уже в полной мере, как в общем упадке русских университетов, с одной стороны, так и в росте недовольства среди учащихся — с другой, недовольства, вылившегося в студенческие волнения 1857—1859 и 1861—1862 гг., повлекшие за собой временное закрытие университетов. Последние события и послужили ближайшим толчком для ускорения академической реформы, повлияв в то же время и на самый характер ее. Прелюдией к окончательному преобразованию университетов, вылившемуся в Устав 18 июня 1863 г., послужил целый ряд частных мероприятий 1856—1858 и 1861 гг. (отмена комплекта, восстановление заграничных командировок, расширение доступа в университет лиц из низших классов и т. п., с временным допущением даже студенческих организаций), а затем  с призывом на пост министра народного просвещения либерала Головнина (см.), началась и разработка общей реформы. Все эти факты вызвали в обществе надежды в смысле насаждения в русских университетах начал академического самоуправления с свободой преподавания, научного исследования, корпоративной автономией, которые должны были явиться на смену полицейского режима и попечительской опеки по Уставу 1835 г. (см. университеты, XLII, 329 сл.). Был выдвинут целый ряд проектов университетской реформы со стороны видных представителей либерального общества (Пирогов, Чичерин, Андреевский, Пьшин и др.), и даже попечитель С. П. Б. округа И. Д. Делянов (см.), тогда еще прогрессист, не уступал в этом отношении общему хору голосов, высказавшись даже за допущение женщин в университет. Однако, и на этот раз правительство осталось верно себе. Об академической свободе  в ее истинном, т. е. буржуазно-либеральном смысле, говорить не приходилось. Университетская «автономия» столь же мало могла ужиться с безответственным режимом самодержавия, как и прочие свободы. В результате и здесь должен был получиться жалкий компромисс, еще одно «временное положение», которому суждено было также вскоре испытать целый ряд поправок и, в конце концов, стать постоянным поводом для революционизирования русских университетов. Характернее всего, что самое восстановление «автономии» послужило в «видах» правительства Александра II одним из орудий борьбы со студенчеством и его стремлениями к корпоративной организации и взаимному общению, суррогатом которого являлись частные «кружки» и «салоны» николаевской эпохи. Университетский устав 1868 г., возвращаясь к началам устава 1804 г., ограничился лишь реставрацией профессорской автономии, в смысле внутриуниверситетского управления, построенного на выборном начале (ректор, совет, факультеты, университетский суд), от участия в котором, однако, были отстранены так называемые «младшие преподаватели», оказавшиеся пасынками автономного университета. Но и привилегированная часть университетской корпорации не получила свободы преподавания: наука по-прежнему была связана со службой, системой экзаменов и обязательными учебными планами. Сохранился и надзор, и широкая власть попечителя (§ 26), обеспечено было и министерское «вмешательство». Объяснялось это тем, что главная цель правительства заключалась не в реформе самой по себе, а в том, чтобы дарованием автономии профессорской корпорации привлечь эту последнюю на свою сторону в борьбе со студенчеством. Уже временные правила 31 мая 1861 г. решительно ликвидировали зародыши корпоративного устройства студенчества, незадолго перед тем фактически разрешенного начальством. Никаких коллективных прав за студенчеством, как особым «сословием», не было признано и новым университетским уставом, который третирует учащихся как «отдельных посетителей» и не разрешает им никакого действия, носящего на себе характер корпоративный, даже в виде обращения в отдельных случаях черев своих депутатов к университетскому начальству. Так реагировало правительство на студенческие беспорядки, под знаком которых протекала выработка самой реформы 1868 г. Академическая свобода тут была ни причем. Обеспечить же себе, в лице университетской профессуры, за счет ее авторитета, необходимое орудие воздействия на студенческие массы, было тем более настоятельной задачей для правительства, что самый состав учащихся к этому времени уже начал сильно демократизироваться и «умственный пролетариат» среди университетской молодежи уже в начале 1870-х гг. составлял от 70 до 78%. Недаром поэтому начало 1860-х гг. отмечено подъемом революционного настроения в рядах «молодой России», на почве которого начинает развиваться затем и массовое революционное движение и возникают первые террористические выступления. Все эти явления, как и польское восстание 1863 г., подготовили вскоре решительное торжество реакции и в данном направлении, особенно ярко отмеченное вступлением гр. Д. Толстого (см.) в 1866 г. в министерство народного просвещения в качестве его главы. Новые студенческие волнения 1869 г. послужили ближайшим поводом для гр. Толстого начать кампанию против «республиканского» устройства университета и «самовластия» советов. С этого и начинается усиление подчинения последних власти попечителя и министра, а одновременно особой комиссии поручается выработка нового устава университета, получившего, однако, верховную санкцию лишь  в 1884 г., хотя ряд мероприятий в отмену Устава 1863 г., заимствованных из толстовского проекта, был частично осуществлен уже «инструкцией» 1879 г. Но дело было, по существу, не в «букве» устава, а в способах  его применения. Устав 1863 г. в силу его двойственного характера уже открывал достаточные возможности для правительственного нажима и воздействия на университетскую автономию. Толстовский режим, по существу, на практике предварял порядки 1884 г., не посягая формально на университетскую конституцию. Бюрократическая опека в этом смысле над русскими университетами уже в полной мере торжествовала свою победу в 1870-х гг. Пирогов был прав, когда предсказывал, что «коренное преобразование наших университетов без разрешения вопроса о свободе мысли и слова невозможно. Автономия и чиновничество не идут вместе».

Но если такова была судьба высшей школы, то еще менее каких-либо существенных перемен можно было ожидать в сфере постановки дела образования среднего и особенно низшего. Конечно, совсем обойти эту область народного просвещения не представлялось никакой возможности. Освобождение крестьян ставило на очередь вопрос о миллионах неграмотного народа, введенного в гражданский оборот. По существу, приходилось создавать целую систему «народной школы», а вместе с тем перестраивать и среднюю школу применительно к новым образовательным задачам, выдвинувшимся в связи с социальной перегруппировкой общественных элементов. Вопросы реформы школы в целом, воспитания молодежи, в частности вопрос об эмансипации женщин становятся в эти дни боевыми «вопросами жизни» и, по почину Н. И. Пирогова, приобретают характер жгучей темы, оживленно и страстно дебатируемой в широких общественных кругах, в печати и собраниях. Но прежде чем правительство ответит, наконец, на эти острые требования времени своими преобразованиями, возбужденная общественность начнет уже проводить свою реформу. На поприще народообразовательных опытов и проповеди новых начал в деле воспитания новых поколений и ревизии семейного быта выступят такие силы, как Пирогов, К. Ушинский, Л. Толстой, Добролюбов, Стоюнин, бар. Корф и др. Уже в 1857 г. в Санкт-Петербурге возникает «Педагогическое общество», а в 1861 г. — первый Комитет грамотности при Вольно-экономическом острове, там же (см. XI, 177). Но дело не ограничивается одной разработкой просветительной проблемы. Молодежь и либеральное общество устремляются, прежде всего, на помощь трудовым массам, и возникает (1859) широкое движение по насаждению так называемых «воскресных школ» (см.). Общественная инициатива, предупреждая правительство, тем самым вызывает последнее на решительные меры «пресечения» опасного вмешательства добровольцев-просветителей в дело, которое бюрократия всегда крепко держала в своих руках. Шеф жандармов кн. Долгоруков поднимает целое дело о революционной пропаганде воскресников-учителей, и уже в 1862 г. по высочайшему повелению все воскресные школы закрываются, а процесс, возбужденный по их поводу, кончается рядом грозных приговоров для учащих и учащихся — от каторги до наказания розгами. Лишь в 1866 г. воскресные школы впервые возрождаются, впрочем при одних лишь духовных семинариях.

Восстановив таким образом свою «монополию», правительство с тем большей решительностью приступило к очередной реформе школы, результатом которой и явились два «Положения» 1864 г. (см. школьное дело, L, 135/42). Уже характерная увертюра к школьной реформе министра народного просвещения, разыгранная правительством в 1862 г., достаточно красноречиво говорила о том, под каким углом зрения будет проводиться последняя. Основная директива ее была уже намечена в докладе шефа жандармов, полагавшего необходимым «обратить все народные школы в учреждения государственные». Министерство народного просвещения именно и последовало указанным путем, задавшись целью взять в свои руки и под свою опеку все дело «воспитания юношества», которое к тому времени успело уже достаточно ярко демонстрировать свою «неблагонадежность». Под знаком борьбы с учащейся молодежью и началась реформа. 19 ноября 1864 г. последовало утверждение нового устава средней школы. Как реформа университетская, так и эта последняя началась в условиях широкой гласности с рассылкой «проектов» ее даже за границу. Кризис сословной дворянской школы, начавшийся еще при Николае I, под влиянием общего «оскудения» дворянства, уже в значительной мере привел к преобразованию закрытой дореформенной школы в открытую и всесословную, куда все шире стал открываться доступ различным элементам, особенно детям буржуазии, финансировавшей эту школу. Настоятельная необходимость приготовлять людей для всех поприщ и для всякой деятельности стимулировала названную тенденцию, хотя при этом и оговаривалось в проекте 1863 г., что в планы правительства вовсе не входило «уничтожать господствующее у нас разъединение сословий». Последняя мысль, несомненно, нашла свое отражение в установленном в Уставе 1863 г. разделении гимназий на классические, с двумя древними языками (латинским и греческим), и реальные, из коих доступ в университет был прегражден; эти реальные школы и предназначались главным образом для лиц «среднего сословия», т. е. детей торговцев и промышленников по преимуществу. При этом, несмотря на то, что гимназии эти, согласно официальному признанию, должны были являться общеобразовательными, однако — по своим программам — они не получили такого характера. Первые из них оказались школой филологической грамматического направления, школой умственной гимнастики, изолирующей учащихся от окружающей жизни, вторые — школой технико-математической узко прикладного типа, в целях того же отвлечения молодежи от опасных «умствований» и «разрушительных теорий». При таких условиях новая школа, по существу, продолжала традиции старой «уваровской» учебы и ее «хранительных» начал. Впрочем, этот старый ее «дух» не столько даже сказывался в ее «программах», сколько в ее полицейско-бюрократической организации, ставившей педагогов в совершенно бесправное и безгласное положение перед директором, неограниченным начальником учащих и учащихся, обязанных ему «беспрекословным повиновением». Понятно, что в школе с первых же дней ее существования должен был водвориться самый гнетущий режим. Лучшие деятели школы (Пирогов, Ушинский, Водовозов, Вышнеградский) вынуждены были удалиться со своих руководящих постов. Всякое влияние на школу со стороны общества при этом было отстранено.

Судьбы мужской школы должна была разделить и женская, несмотря на то оживление, которое «женский вопрос» вызвал в кругах широкой общественности. Как известно, женские учебные заведения, не найдя себе места в общей школьной системе императрицы Екатерины II, с 1796 г. поступили вместе с воспитательными домами и разного рода благотворительными учреждениями под «покровительство» императрицы Марии Федоровны, жены Павла, образовав в 1828 г. особое IV отд. Его Императорского Величества канцелярии и окончательно объединившись в 1854 г. в особое «Ведомство учреждений императрицы Марии», для которого в 1860 г. было издано затем и отдельное «Положение». Это ведомство распространило затем свое заведывание и на целый ряд аналогичных заведений, открытых женами императоров Александра I и Николая I. Таким путем создался резко выраженный тип женских учебных заведений — закрытых «институтов», с ярко сословной физиономией (отдельно для дворян и мещан), призванных в атмосфере строгой изоляции в четырех стенах подготовлять девушек к «тихим семейным добродетелям» в качестве будущих «верных жен и матерей». Правда, и эта полумонастырская, тепличная школа в начале 1860-х гг. подверглась значительному разложению в смысле сословной замкнутости и внутренней изолированности, как школа закрытая. Однако, освежающая струя, ворвавшаяся было в ее стены с введением новых учебных планов, выработанных при участии Ушинского, оказалась настолько скромной, что при всей новизне введенных программ она не смогла вытравить специфический «дух» ведомственных преданий «мариинской» школы, тем более, что либеральные деятели, подготовлявшие ее реформу, были вскоре же заменены настоящими чиновниками определенно реакционной марки, с усердием принявшимися наполнять «новые мехи» преобразованной школы «старым вином» в духе «Наставления» герцога Ольденбургского (1852), полагавшего во главу школьного воспитания «правила благочестия, добродетели и непоколебимой преданности престолу и отечеству».

Как ни мало реформа 1864 г. вносила нового, прогрессивного в дело и жизнь средней школы, однако правительство Александра II не удержалось даже и в этих крайне узких пределах. Выстрел Каракозова и в данной области вызвал новый резкий реакционный поворот. Компромиссы Головнина не удовлетворяли более, и его министерство пало. Рескрипт 13 мая 1866 г. и назначение Д. Толстого министром народного просвещения, при сохранении им полномочий обер-прокурора Синода, отбрасывали ведомство «просвещения» далеко назад к «голицынским» традициям, хотя и без их мистических гримас. Толстой решительно приступает к немедленной переработке головнинского наследства, заостряя завуалированные в нем реакционные тенденции и послушно идя на поводу официозных публицистов — Каткова и Леонтьева, — требования которых, в форме «мнений» меньшинства Государственного совета, схематически санкционируются Александром II. Объявляется решительная война всяким «умствованиям» и «разрушительным понятиям», и война эта ведется  испытанными старыми средствами, путем «притупления умственных способностей» учащихся и утверждения полицейского режима в школе. Либеральный устав 1864 г. заменяется новыми уставами женских (1870) и мужских (1871) гимназий и реальных училищ (1872), причем наряду с законодательными актами во второй половине 1870-х гг. особенное значение приобретают министерские циркуляры, агитирующие учительский персонал в целях борьбы с «социалистической пропагандой» среди молодежи. Уваровская идея «умственных плотин» возрождается вновь с прежней силой. Во имя ее проводится ряд соответствующих мероприятий: 1) учебные программы подвергаются урезке с их общеобразовательной стороны (история и литература), и главная ставка делается на классицизм. Классическая гимназия превращается в ученую «школу грамоты» и грамматизма, реальные гимназии упраздняются. В 1877 г. семилетний курс гимназии увеличен до  8 лет; 2) усиливается сословное начало, а с ним устанавливается более резкое разделение типов школ. Гимназия предназначается для дворянства, «высших классов»; для среднего сословия устраиваются реальные училища (с 6-летним сокращенным курсом), из которых не только не было доступа в университет, но даже и переход в специальные высшие учебные заведения был затруднен. Это была школа коммерческо-техническая в узком смысле слова.

Завершением этой системы являлась начальная школа, предназначенная для низших «промышленных классов», из которой переход в среднюю школу сделался почти невозможным. В довершение всего в школе вводился режим арестантских рот, с суровой дисциплиной, целым кодексом взысканий, мелочной регламентацией всего поведения учащихся, как классного, так и внеклассного. Особые «классные наставники» из учителей наделяются полицейскими функциями по наблюдению за учениками и для воздействия на их миросозерцание. Разумеется, всякое влияние общества на школу при этом отстранялось, и от родителей требовалось лишь, чтобы они не «противодействовали» в семье «воспитательным» задачам ноной школы. Наконец, чтобы выровнять «просветительный» фронт, Толстой пытается прибрать к своим рукам многочисленные учебные заведения других ведомств, объединяя в то же время в своей особе министра народного просвещения с духовным ведомством и усиленно покровительствуя церковной школе и православному направлению светской. Однако, мариинская школа и военная сохранили и при Толстом свою ведомственную самостоятельность, причем последняя, с преобразованием прежних кадетских корпусов в военные гимназии (14 мая 1863 г.), при министре Д. Милютине, резко контрастировала с толстовской по своей программе, общему режиму и подбору лучших педагогических сил своего времени. Впрочем, в 1882 г. это ненормальное положение вещей было решительно ликвидировано, и либеральный дух милютинских заведений с реставрацией корпусов был вырван с корнем (см. Х, 662/63). Толстовская система окончательно восторжествовала. Но централизируя в своих руках казенную школу, Толстой обратил свое внимание и на частную и даже не оставил без должного воздействия и сферу домашнего воспитания. Так, в 1868 г. им устанавливается, вместе с отменой запрещения открывать частные учебные заведения, тщательный контроль за этими последними, причем им навязываются казенные программы и учебники, а их учредители и руководители официально призываются «к содействию видам правительства». Таким образом, под предлогом предоставления якобы полной свободы частным училищам, в действительности правительство на этот раз задалось целью санкционировать стремление общества к созданию собственной школы с тем, чтобы еще более расширить сферу своего влияния на воспитание юношества и семью «в духе истин религии, уважения к правам собственности и соблюдения коренных начал общественного порядка», как гласил рескрипт 13 мая 1866 г., формулировавший программу толстовского министерства. В том же 1868 г. был издан и закон о домашнем обучении, устанавливавший порядок получения звания домашних наставников и учителей с неизменным указанием, что последние учреждаются «для содействия общим видам правительства в отношении к народному просвещенью». Толстовское министерство, таким образом, запускало свои щупальца в самые глубины русского общества, стремясь всеми способами поставить его на службу своей «просветительной политике» и наложить свою цензуру на всю область образования и воспитания молодежи. Завершением этой полицейской системы явилось, наконец, введение нового вида настоящей цензуры для всех книг, употребляемых в учебных заведениях (учебников и библиотек). Параллельно с основной реформой общей школы в том же направлении был проведен ряд аналогичных мероприятий в отношении школы так называемой «инородческой» и окраинной — Польши, Западного и Прибалтийского края (1869—1871). Общая тенденция этих преобразований сводилась к обрусительной политике. Борьба с «национальной» школой велась при открытом признании, что «православное духовенство и русская школа являются вернейшей опорой правительства» и лучшим средством «сближения инородцев с коренным русским народом». Под этим флагом и была проведена полная русификация польской школы, под свежим впечатлением восстания 1863 г., а также и на других окраинах. Таким путем Толстой вводил национальную школу в систему общегосударственного управления.

По тому же общему руслу было направлено и начальное образование. «Положение о начальных народных училищах» 1864 г. явилось первым актом образования у нас народной школы. Как и следовало ожидать, правительство с особой осторожностью приступило к этой реформе, храня в данном случае завет Шишкова, что «науки полезны только тогда, когда, как соль, употребляются и преподаются в меру» и что поэтому «обучить грамоте весь народ» было бы опасно и вредно. Положение 1864 г., выработанное при Головнине, действительно, не задаваясь широкими целями, превращало народную школу по ее программе в упрощенную «школу грамоты» и ставило ее, с одной стороны, под ближайшее наблюдение духовенства, с другой — под контроль вновь организованных училищных советов, возглавляемых Губернатором, в состав которых входил также и представитель министерства внутренних дел. Эти советы, в большинстве своего состава подобранные из чиновников, призваны были объединять дело начального народного образования на местах, согласуя интересы отдельных ведомств. Правда, открытие и материальное обеспечение народной школы теперь, главным образом, возлагалось на земские учреждения, но управление школьным делом оставалось в руках училищных советов и министра народного просвещения. Земство лишь через своих уполномоченных, выбираемых в вышеназванные советы, получало весьма скромное право участия в организации самой школы. Но, несмотря на столь умеренный характер реформы, она все же немедленно по ее введении попала под обстрел реакции, а ее проводником в жизнь явился уже гр. Толстой. Двумя рескриптами (1866 г. и 1873 г.) монарха новому министру были предуказаны основные директивы, долженствовавшие направить школьную политику на утверждение охранительных начал, причем вторым из них «верное дворянство» призывалось «стать на страже народной школы» с тем, чтобы «бдительным наблюдением на месте» содействовать правительству «к ограждению оной от тлетворных и пагубных влияний». Толстой и приступил решительно к насаждению этих так называемых «истиннорусских народных начал» в народной школе, приняв за образец современную ему реакционную прусскую систему. Главная тенденция толстовских мероприятий сводилась к борьбе с земством за начальную школу. Как ни ограничены были права последнего в данной области, правительство стремилось вырвать из его рук всякую возможность влияния на народные массы через школу. Не имея достаточных средств для насаждения, согласно министерскому проекту, образцовых казенных школ, министерство народного просвещения, не могло просто упразднить «земские» школы и школы, возникшие в 60-х гг. на средства сельских обществ, за которыми уже последовало земство со своей инициативой. Таким образом, сохраняя тип «общественной» народной школы, Толстой решил окончательно прибрать ее к своим рукам. Уже в 1869 г. им учреждается институт инспекторов начальных училищ, которые и становятся неограниченными распорядителями последних. Училищные советы, утратившие теперь свой прежний авторитет, вскоре также меняют свой состав. По новому «Положению» о начальных училищах 1874 г., явившемуся взамен головнинского, учебные советы возглавляются предводителями дворянства, в них вводятся, кроме инспекторов, еще и вновь установленные директора народных училищ; роль же губернатора сводится к общему надзору за направлением школьного дела, которое впредь должно было вестись, главным образом, в религиозном духе. При этом компетенция советов оказалась ограниченной хозяйственно-административными вопросами, тогда как учебная часть целиком отошла к инспекторам. Одновременно из советов были изгнаны попечители училищ, учредителям же школ (земству и др.) предоставлялось лишь право приискания кандидатов на учительские должности. С 1875 г. все участие земств в деле строительства начальной школы по новому закону было ограничено лишь отпуском средств, а еще раньше они были совершенно устранены и от подготовки учительского персонала, с каковой целью министерством были учреждены особые казенные питомники, в виде учительских семинарий и институтов. Вместе с тем путем упразднения уездных училищ и введением Положения о городских училищах 1872 г. между школой начальной и средней была вырыта пропасть, затруднявшая доступ низшим классам к дальнейшему образованию. Таким образом, министерство Толстого сделало целый ряд энергичных усилий к тому, чтобы овладеть народной школой. Все эти попытки свелись, однако, к чисто отрицательным мерам, к созданию обширной системы всяческих, преимущественно полицейских, препятствий на пути роста земской школы. Дальнейшие судьбы этой последней тем не менее доказали; что фактически победа осталась все же не за крепостнической реакцией, наиболее ярким отражением которой явилось министерство Толстого.

Но толстовский режим имел и другие, общеполитические последствия. Он до крайности обострил своей откровенной политикой на культурном фронте оппозиционные и революционные настроения в обществе, особенно после того как завершился цикл «великих» реформ, громкие названия которых, по выражению Щедрина, оказались «псевдонимами», а ожидаемого «увенчания здания» и вовсе не последовало. Героический вызов, брошенный правительству «реформы», оказавшемуся правительством злой реакции, партией «Народной воли», однако лишь на короткий момент заставил было Александра II еще раз пойти на компромисс с общественной оппозицией. Правительство, впрочем, вскоре вновь спохватилось, и дело кончилось так же, как и в начале 1860-ых гг., когда среди общего брожения общественных сил самодержавная бюрократия почувствовала впервые «конституционный» нажим и справа и слева и когда даже в ее собственной среде послышались голоса, предупреждавшие, что «правительству трудно будет постоянно отклонять просьбы о некотором участии общества в делах законодательства» (Валуев). Раздавшиеся тогда со всех сторон заявления о настоятельной потребности созыва то всероссийского «дворянского собрания», то «земского собора», то «земской думы», то, наконец, «собрания выборных от всего народа» или «всей русской земли», вместе с появлением первых прокламаций с открытым требованием «конституции» и угрозой «кровавой революцией», как известно, побудили министра внутренних дел Валуева (в 1863 г.) и великого князя Константина Николаевича (в 1865 г.) обратиться к царю-освободителю с призывом «стать откровенно на путь прогресса» и, в целях предупреждения дальнейших домогательств общества, пойти ему навстречу, не умаляя, однако, прерогатив самодержавия. При этом и тот и другой выступили с весьма близкими друг к другу проектами псевдоконституций, согласно которым при Государственном совете предполагалось организовать совещательные съезды так называемых «государственных гласных» из представителей земства, фактически дворянства, с допущением их в лице особых уполномоченных и к участию в общих собраниях Государственного совета. Однако, проекты эти не получили движения, когда правительство успело оправиться после некоторой растерянности. То же самое повторилось и в конце 1870-ых гг., когда новая волна «недовольства» и революционный террор, создав панику в высших сферах, подсказали ему новый «предупредительный» ход путем провозглашения временного перемирия, так называемой «диктатуры сердца» графа Лорис-Меликова (см.), возглавившего сначала «Верховную распорядительную комиссию», а затем — с ее закрытием — министерство внутренних дел. Незадолго до назначения Лорис-Меликова конституционные проекты 1863—1865 гг. вновь выступили на сцену и в середине 1880 г. подверглись обсуждению в особом совещании при государе, причем опять вопрос был поставлен в той же безнадежной форме, в смысле необходимости обеспечить «дохождение всей правды до государя, но без малейшего прикосновения к священным правам самодержавия», и, конечно, вновь был провален. Взрыв Зимнего дворца 5 февраля 1880 г., вызвавший обнародование указа 12 февраля с чрезвычайными полномочиями Лорис-Меликову, послужил вместе с тем новым толчком к воскрешению только что брошенной мысли о привлечении «выборных» к участию в работах Государственного совета. Усилив, с одной стороны, меры репрессий в борьбе с крамолой и вредными лжеучениями (казнь Млодецкого), в чем правительство и получило необходимую ему поддержку со стороны «благомыслящей части общества», оно, с другой стороны, поспешило сделать несколько успокоительных, обещающих жестов в сторону последнего в целях разъединения оппозиции. Отставка Д. Толстого, упразднение III отделения (слитого с министерством внутренних дел), назначение сенаторских ревизий, заигрывание с представителями печати и т. п. меры, вместе с призывом к обществу за «поддержкой», с намеками на предстоящее «возвращение на путь дальнейшего мирного преуспеяния, указанного благими предначертаниями августейшего вождя», были поняты либеральными и умеренными слоями общества как провозглашение возобновления прерванных реформ и предстоящего их завершения. Пошли слухи о готовящемся объявлении конституции. Слухи эти находили некоторое оправдание в факте представления Лорис-Меликовым «Записки» императору, где развивался проект, лишь несколько видоизменявший все те же проекты Валуева и великого князя Константина, в чем автор его видел «законный исход» из создавшегося напряженного положения. Все дело сводилось и на этот раз к учреждению ряда подготовительных и общей комиссий, в состав  которых входили, наряду с членами правительственных ведомств, выборные от земств и городов, которым поручалось составление законопроектов в порядке совещательном, для внесения их на рассмотрение Государственного совета. Таким образом, несчастное детище Сперанского — Государственный совет, один из обломков его конституционного проекта 1809 г., привлекался и на этот раз в качестве средства для отвода политических притязаний либерально-демократических элементов русского общества. Но этим жалким проектам не суждено было осуществиться. Государственное здание самодержавной империи в его целом продолжало оставаться во всей своей неприкосновенности. Ничего существенно нового так и не было внесено в положение учреждений государственного аппарата. Учреждение в 1861 г. Совета министров для предварительного рассмотрения в «высочайшем присутствии» всякого рода «предположений к устройству и усовершенствованию разных частей» управления и законодательства и для придания деятельности министров большего единства и солидарности, как бы воскрешая все те же проекты Сперанского, и на этот раз, при сохранении Комитета министров и общего строя государства, ничего нового внести не могло, и Совет министров оказался мертворожденным учреждением, не оказав заметного влияния на преобразования Александра II. В качестве факультативного совещательного органа, состоящего при монархе, Совет, заключения коего не подлежали опубликованию, занял в колеснице высших государственных установлений место какого-то «пятого колеса» без власти, без влияния и почти без дела. Нетрудно понять, что проектировавшаяся Лорис-Меликовым пристройка к Государственному совету целой кучи «комиссий» ничего не меняла в общей системе бюрократического государственного аппарата. Все должно было оставаться на своих местах, а главное — никаких обязательств «власть монаршая» на себя и в данном случае принимать не предполагала, как это резко подчеркивал проект «диктатора». Такова была знаменитая конституция Лорис-Меликова, долго остававшаяся секретом правительственных архивов и послужившая основанием для создания легенды о конституционалисте-диктаторе, павшем жертвой послемартовской реакции. Как известно, в своем проекте Лорис-Меликов категорически высказался против «учреждения в России народного представительства либо в формах, заимствованных с Запада, либо на началах древнерусских». Признав и те, и другие нововведения «несвоевременными и вредными», он прямо апеллировал к «твердой самодержавной воле». В таком виде проект Лорис-Меликова был утвержден Александром II 17 февраля 1881 г. и 4 марта должен был быть заслушан в Совете министров вместе с проектом правительственного сообщения о созыве общей комиссии; но 1 марта император был казнен народовольцами.

Так закончились конституционные шатания эпохи реформ. На них так же, как и на всех преобразованиях этой поры, лежала та же печать жалкого компромисса, с той лишь разницей, что там, где речь шла о судьбах самого самодержавия, государственная власть оказывалась особенно неподатливой. Нечего и говорить, что подарок, который готовило стране правительство по почину Лорис-Меликова, все равно никакого успокоения в общество, конечно, не внес бы. «Совещательные комиссии» при законосовещательном Государственном совете явились бы новым вызовом оппозиции в момент наивысшего напряжения общественной борьбы. Половинчатость и двойственность политики правительства, «не уяснившего себе своих видов», по выражению Никитенко, и подвигавшегося по пути преобразований характерной поступью «шаг вперед и два назад», вызывала все возрастающее недовольство ж озлобление и в массах и среди образованных слоев. Неизбежная развязка, обусловленная всем ходом исторического процесса, произошла 1 марта 1881 г. К судьбам этого так называемого «общественного движения» эпохи Александра II мы теперь и обратимся.

Новая экономика и вызванная ею классовая перегруппировка «эпохи реформ» должны были глубоко отразиться в быту, культуре и идеологии русского общества в его различных слоях. Они привели в движение и столкновение общественные силы страны, возбудили в обществе самые оживленные надежды и аппетиты, привели в резкое противоречие многообразные интересы борющихся социальных групп, вовлеченных в водоворот событий и стремящихся самоопределиться в новых условиях жизненных отношений. Уже с середины 1850-ых гг. сознание неотвратимости близкого переворота проникает в русское общество вплоть до бюрократических верхов. «Просыпающаяся Россия» 1855—1857 гг. заговорила всеми своими голосами. По свидетельству Герцена, «русская мысль воспрянула и ожила». Началась «весна» русской общественности в годы исторического «накануне». «Камень от могилы» николаевской России «был отвален». Над дореформенной империей был произнесен окончательный приговор. Вместе с западником Герценом и славянофилом Самариным, Валуев, будучи министром внутренних дел, в своей «Думе русского» громит «пагубную систему» господствующего государственного строя, где «сверху блеск, снизу — гниль и повсюду царствует всеобщая официальная ложь». Весь уклад дворянско-крепостнической России вызывает теперь беспощадную критику. Старая традиционная идеология господствующего класса рушится в самом своем  основании, старому быту объявляется война, начинается ревизия всех установленных ценностей и выработка нового миросозерцания, новой морали и вновь встает вопрос о правах «личности». Именно бунтом этой личности против устоев колеблющегося здания дворянской, барской, рабовладельческой культуры и начинается идейное движение бросившегося навстречу преобразованиям с полной верою в благие начинания правительства русского общества в лице его интеллигенции. Мы уже знаем, что в рядах этой последней теперь тесно перемешались представители кающегося дворянства с широкой волной разночинной демократии «мыслящего пролетариата». Отречение от старого мира и его позорных привилегий со стороны одних, «детей» его, и отрицание и жажда разрушения этого мира со стороны других, его «пасынков», вылились, прежде всего, в то отрицательное направление, которое получило затем популярное название «нигилизма». На смену «людей сороковых годов» с их углубленной рефлексией, разлагающей волю к действию, с их идеализмом и отвлеченным гуманизмом, «любившим гуманность, но не живых людей», обломовской психологией «лишних людей», по признанию Герцена, «отважных и смелых только в области мысли», — явились люди 1860-ых гг., «мыслящие реалисты», волевые натуры с жаждой живого дела, чуждые всякому «прекраснодушию», поборники труда и положительного знания, разрушители всяких авторитетов, предрассудков и мистических верований, провозгласившие окончательную эмансипацию личности от гнета и рабства средневекового крепостнического быта и его идеологии. Нигилизм, как последнее порождение разлагающейся феодальной формации, таким образом, прокламировал революцию быта, полный разрыв с культурой прошлого. Одного понимания и обличения глубокой лжи последней ему было мало, он стремился в корне ее изменить. Правда, поднимая борьбу за индивидуализм, он на первых порах был чужд политики. Его первой задачей было разрушение старых кумиров, отжившего разлагающегося бытового уклада с его вековой неправдой. Отсюда вызывающий, боевой тон воинствующего — особенно разночинного — нигилизма, его нарочитый «цинизм» и резкость выступлений, так возмущавшая Герцена при его столкновении с «желчевиками». В последнем случае сказывалось различие «породы»: там, где кающийся дворянин проклинал, с грустью оглядываясь на прошлое, разночинец отрицал начисто, ненавидя это прошлое. С изумительным художественным глазомером и проникновением Тургенев воспроизвел в лице Базарова это новое идеологическое явление, противопоставив новую психологию нигилизма психологии умирающего дворянства, в то время как Д. Писарев (см.) дал не менее блестящее принципиальное обоснование «базаровщине». Его знаменитый лозунг: «что можно разбить, то и нужно разбивать; что выдержит удар, то годится; что разлетится вдребезги, то хлам: во всяком случае, бей направо и налево, от этого вреда не будет и не может быть» — является классической формулировкой раннего нигилизма с его апофеозом «эгоистической» личности, отвергающей всякие» теории, идеалы и заповеди, провозглашающей разрушение эстетики и морали и всех «возвышающих обманов», в которые веровали «отцы» и на место которых теперь утверждались принципы утилитаризма и материализма. Таким путем, в лице Писарева, нигилизм объективировал индивидуалистические тенденции наступающего буржуазного общества, апеллируя к раскрепощению личности, разумному эгоизму, науке, руководящей роли интеллигенции, как единственного орудия прогресса. Это был момент, когда, по словам Гончарова, «нарождалось трезвое сознание необходимости дела, труда, знания». Кающийся дворянин, превратившийся в разночинца, —  Писарев (см.), главным образом, и выступает в роли разрушителя старого паразитного быта, как обличитель «ветхого человека» дворянской культуры, прежде чем ту же «страсть разрушения» неистовый Бакунин перенесет в политику во имя торжества всемирной анархии. Начав с радикальной реформы личности, ее убеждений, верований, морали, семейных традиций, манер, костюма и прически, нигилизм кончил провозглашением «социальной революции», эмансипации порабощенных и эксплуатируемых масс. Распря «отцов и детей» выросла, в конце концов, в мировую социальную проблему. Писаревский «нигилизм, — по справедливому свидетельству Кропоткина, — с его декларацией прав личности и отрицанием лицемерия, был только переходным моментом к появлению новых людей, не менее ценивших индивидуальную свободу, но живших вместе с тем для великого дела революции, в которую не верил автор «Реалистов», как не верил он и в политическую активность  масс, возлагая все свои надежды на культурную миссию интеллигенции, «критически мыслящей личности». Возникшее при таких условиях широкое общественное брожение привело в движение все культурные силы страны, вызывая усиленную творческую работу мысли и обостренную идейную борьбу, и больше и прежде всего в рядах того общественного класса, которому до тех пор принадлежала гегемония на культурном фронте. Поэтому процесс отмирания дворянской культуры, ее исторический декаданс, вместе с тем оказался и моментом ее высшего последнего расцвета.

«Предчувствие смерти своей среды, своего слоя создало — по верному заключению Е. Соловьева — всю мудрость и красоту нашей барской литературы». И действительно, целая блестящая плеяда первоклассных художников слова, публицистов, философов, революционеров выдвинулась в 1860—1870 гг. из рядов умирающего сословия, выступив одновременно и с торжественным «реквиемом» в память уходящего мира и с не менее торжественным «morituri te salutant» во имя «мира» нового. Достаточно напомнить наиболее яркие манифестации кающегося дворянства и назвать великие имена его представителей. Знаменитый адрес тверского дворянства 1862 г., где последнее отрекалось от «неправедного порядка вещей» и своих «позорных преимуществ», «считая кровным грехом жить... на счет других сословий», может считаться манифестом кающегося дворянства. И в том же стиле раздаются голоса отцов и законоположников русского народничества, создавших целую теорию о «долге» интеллигенции народу и расплате с ним за грехи предков, звавших эту интеллигенцию покаяться перед мужиком и слиться с ним в единой трудовой жизни ради его окончательного освобождения. Таковы были блестящие пропагандисты: А. И. Герцен (см.) с его призывным «Колоколом», первый бросивший исторический покаянный лозунг: «в народ, в народ» во имя «земли и воли» (1861), или П. Л. Лавров (см.), автор «Исторических писем», творец теории «критически мыслящей личности», призванной, по его словам, «выкупить» путем освобождения страждущего большинства народа «кровавую цену своего развития», или, наконец, К. Михайловский (см.), создатель знаменитой «формулы прогресса» на основе «двуединой» правды (правды-истины и правды-справедливости), выведенной путем «субъективного метода» и вылившейся в законченную доктрину «кающегося дворянина», самое наименование которого и было пущено в обращение автором «Вперемежку» (1876—1877). Так от Писарева до Михайловского совершила полный круг своего развития эта интеллигентская теория с культом критически мыслящей личности, поставленной в центре народнической идеологии ее основоположниками, которые, однако, сами, в качестве теоретиков радикальной мысли, остались далеки от революционного действия. По существу не будучи призваны к нему, они, в конце концов, и отошли в сторону от революционного пути, утратив на закате своей жизни свою «веру» и свои позиции «властителей дум» и «вождей» молодой России. Рядом с ними резко выделяются на ярком фоне эпохи броские фигуры двух великих анархистов, двух кающихся «бунтарей». Один — это энтузиаст разрушения и международного заговора — М. А. Бакунин (см.), метавшийся по всей Европе в погоне за мировой революцией и вдохновлявший на героический поход в деревню наших «активных народников», «бакунистов» 1870-ых гг., которые в качестве «коллективного Пугачева» должны были зажечь пожар народной «мужицкой революции»; другой — Л. Толстой (см.), объявивший свой «непротивленский» бойкот всему миру ради спасения человека личным подвигом внутренней моральной революции, путем отказа от «великого греха» исторической цивилизации и через «опрощенье» в общей трудовой жизни с народом. В лице этих двух апостолов, провозгласивших анафему старому миру, движение кающегося дворянства достигло своих полярных вершин, а вместе с тем сказало и свое последнее слово.

Параллельно ему и вперемежку с ним шло другое течение, почерпавшее свои силы из иного, свежего источника, из недр демократических низов разночинной массы, выдвинувшей из своей среды на смену «детям декабристов» новых людей, на которых из герценовского и тургеневского лагеря смотрели не без аристократического пренебрежения, как на «дантистов нигилизма и базаровскую беспардонную вольницу». В качестве вождей этого нового течения, вскоре оттеснивших на второй план «последних из могикан» отцветавшего барского радикализма, выступили Н. Г. Чернышевский (см.) и Н. А. Добролюбов (см.). Правда, Чернышевский, воспитавшийся смолоду под двояким влиянием — помещичьей среды, проникнутой настроениями «угрызения совести», и разночинного нигилизма — сначала наметил было себе «путь Герцена»; но вскоре пути их разошлись, и «московский барин», как и все его сверстники и единомышленники, попал под обстрел «Свистка» и обличительной критики «Современника», окончательно похоронивших «лишних людей», «страшно отставших» от своего времени. Однако, несмотря на неизбежность  столкновения этих двух классовых психологий и ориентаций, и то и другое течение шло, то встречаясь, то расходясь, в одном русле - широкой народнической идеологии и такого же движения. При этом и тех и других объединяло общее чувство уязвленной совести за судьбы «разутых и раздетых людей», идея «уплаты за прогресс» тому народу, за счет которого интеллигенция получила возможность подняться на высоту «критически мыслящих личностей». При таких условиях для данного периода является возможность говорить не только о кающемся дворянине, но и о кающемся разночинце, хотя социально-психологические предпосылки покаяния в том и другом случае были глубоко различны. То же следует сказать и об идейных источниках народничества, по существу также общих для тех и других. Мы уже знаем, что «выход из абстракции» идеалистических построений мира и переход от «резиньяции» к «негации», через левое гегельянство и утопический социализм, совершились еще в 1840-х гг. Дворянско-разночинная интеллигенция (уже в лице петрашевцев), говоря словами Н. Огарева, жаждала «поступка», искала выхода от «праздного слова» к конкретному делу и, порывая с метафизической схоластикой, спешила опереться на реальное знание. Материализм Л. Фейербаха и величайшие завоевания естествознания под знаком дарвинизма явились теперь для нее новым евангелием. Переоценка ценностей закончилась; основная директива сознанию была дана, дело было за поступками, и вопрос «что делать?» был поставлен ребром. Но ответ был уже предрешен всей совокупностью объективных условий переживаемого исторического момента. Страна была накануне великих событий, в центре всеобщего внимания встал крестьянский вопрос, а с ним на первый план выдвигалась «загадка сфинкса», как назвал Тургенев русского мужика, устами Герцена провозглашенного «героем дня» и «человеком будущего». Многомиллионная масса земледельческого населения, естественно заслоняла в глазах интеллигенции всю остальную страну с ее меняющейся экономикой, поскольку уже и в то время более чуткие наблюдатели обращали свое внимание в сторону нарождающегося промышленного пролетариата и успехов русского капитализма, тем более, что результаты хозяйственного переворота стали выясняться более или менее четко лишь в 1899-ых гг., когда контроверза «русского капитализма» получила, наконец, свое разрешение. Народническая идеология с ее верой в «особый путь» развития России, не в пример Западу, минуя капиталистическую стадию, с ее переоценкой архаического пережитка — крестьянской общины, в которой мелкобуржуазные идеологи народничества видели готовую основную ячейку грядущего социалистического строя, с одной стороны, и «благодетельный принцип..., который ограждает нас от страшной язвы пролетариата» — с другой, находила, таким образом, известное оправдание в фактах действительности эпохи реформ. Немало содействовала расцвету этой утопии и та пропасть, которая отделяла образованные классы, особенно дворянство, от народа и его быта и благодаря которой этот народ оказывался «прекрасным незнакомцем» для большинства интеллигенции. Этим обстоятельством и объяснялась широкая идеализация крестьянского «мира» и народного «духа», а также и самая установка отношений интеллигенции к народным «идеалам», на место которых каждая общественная группа подставляла свои собственные desiderata, поскольку свои интересы она тесно связывала с судьбами народа, у которого одни хотели учиться его «высшей правде» и который другие — напротив — хотели «учить», «просвещать», чтобы раскрыть его «темному» сознанию скрытый для него самого высший смысл примитивного уклада его жизни, расцениваемого как наше счастливое и великое «преимущество». Поскольку, наконец, народническая интеллигенция делала ставку на мужика, которого она замыкала в общем недифференцированном понятии «народ», она и свою тактику строила на тех же предпосылках. Ее боевой лозунг «в народ» с призывом «умереть» за общину и крестьянский мир во имя ближайшей (для бакунистов, бунтарей) или более или менее отдаленной (для «лавристов», пропагандистов) социальной революции базировался на очевидных фактах крестьянских волнений, вспыхнувших на другой день после освобождения, в которых она и видела начало подлинной народной революции, воскресавшей традиции Разина и Пугачева. Однако, приходится признать, что призыв этот был проникнут тем же утопизмом, как и вся теория активного народничества, и в данном случае переоценившая революционную стихию деревни. Тактика революционного народничества 1860-1870-ых гг. оказалась, по существу, попыткой практического приложения принципов утопического социализма в условиях российской действительности, созданной переходным периодом эпохи реформ. Народникам  даже в лице Чернышевского, так и не удалось отрешиться от того философского рационализма, который не позволил им преодолеть «антропологизм» Фейербаха и доработаться до материалистической социологии, как ни были некоторые из них близки к доктрине научного социализма, благодаря ли непосредственному знакомству с учением К. Маркса (Лавров, Бакунин), или самостоятельной работе мысли (Чернышевский). В последнем счете здесь же находит свое оправдание и то усиленное выдвижение роли личности, интеллигенции в историческом процессе, согласно народнической теории, той критической мыслящей личности, на которую возлагалась высокая миссия «разложения масс мыслью», говоря словами умеренного левого гегельянца Т. Н. Грановского (см.), к которому с достаточным основанием может быть возведена своими истоками и столь популярная в 1860—1870-х гг. теория «Исторических писем» Лаврова. Таким образом, не разгадав тайны исторического процесса, создав себе идеологический фетиш из отвлеченного понятия «народ», «сфинкса-мужика», народники 1860—1870-х гг., поскольку в их рядах, в конце концов, возобладала разночинная мелкобуржуазная струя и боевое настроение, роковым образом должны были подготовить свою собственную катастрофу, проиграв ставку на крестьянскую революцию.

Но поражение революционного народничества, подготовившее затем крах его идеологии, было обусловлено вместе с тем и состоянием общественного «тыла». Если в первый момент «весеннего» подъема в общем приветственном хоре, обращенном к правительству по поводу его освободительных посулов, слились воедино голоса всех заинтересованных в судьбах новой России и недовольных отжившим уже режимом, начиная наиболее умеренными, консервативными элементами русской общественности (славянофилы, Катков и т. п.), включительно до фрондирующей бюрократии, близких двору салонов (великой княгини Елены Павловны), и кончая Герценом, Бакуниным и Чернышевским, то после того как «раздел добычи» совершился и характер реформаторства определился окончательно, временная непроизвольная коалиция распалась, и началась группировка «направлений». Вопрос, поставленный М. Катковым уже в 1862 г., «к какой мы принадлежим партии», встал как общий очередной вопрос для всех и каждого. Группировка эта обозначилась и отчасти была уже подготовлена ещё в николаевскую эпоху, но прежние деления на «западников» и «славянофилов» теперь оказались уж слишком общими и отвлеченными. Злободневный, практический характер, какой реформы сообщили теперь недавним кружковым спорам, в условиях далеко не определившегося еще в своих конечных результатах процесса перестройки общественных сил, придавал значительную пестроту разноголосице сталкивающихся точек зрения и «программных» высказываний, способствуя в то же время текучести, неустойчивости и иногда поразительной трансформации «миросозерцании» на протяжении одного-двух десятилетий. О партиях пока еще, поэтому, говорить не приходится, но можно уже различить отдельные направления, оформляющие ее тенденции. Так, наряду с радикальным и революционным народничеством прежде всего приходится отметить либерально-демократическое течение буржуазного конституционализма, проходящего через весь период александровского правления тремя последовательными вспышками: в момент проведения первой крестьянской реформы (1859—1861), в виде кампании дворянских «адресов»; затем во время подготовки и введения земской реформы (1862—1865), когда конституционное движение перемещается из дворянских собраний в земские учреждения; и, наконец, в эпоху «диктатуры сердца» и ближайшие предшествующие годы, когда вопрос о «политической» борьбе получает особую остроту (конец 1870-х гг.). Оставляя в стороне олигархические замыслы безобразовской группы реакционного дворянства, легальный конституционализм 1860—1870-х гг. оказался в достаточной степени робким, просительным, с одной стороны, и весьма неопределенным — с другой, не выходя за пределы самых общих заявлений на счет «увенчания здания». Не было выработано соответствующих проектов, не было произнесено даже самое «страшное» слово. Далее общего заявления о необходимости собрания выборных от всего народа без различия сословий дело не шло. На всем движении лежит печать нерешительности и боязливая оглядка на революцию. Либералы-конституционалисты при этом решительно сторонились движения слева. Попытка группы «Великорусс» путем выпуска подпольных прокламаций (1861) объединить все либеральные элементы «просвещенных людей» для оказания давления на правительство в целях завоевания «истинно-конституционной монархии», для чего ею предлагалась подача государю адреса, составленного в самом умеренном духе, и организация тайных комитетов пропаганды, как известно, успеха не имела. Таким образом, почин блока с либералами, исходивший со стороны кружка «Современника», ставившего вопрос в плоскость альтернативы — реформа или революция, последними не был поддержан. Рука, протянутая из лагеря радикалов, повисла в воздухе. Одинокая попытка Н. Серно-Соловьевича (см.) подать Александру II изготовленный им «проект уложения», т. е. конституции, написанный в умеренно-либеральном стиле (с сохранением сословий), им осуществлена не была. Неудивительно, что при таких условиях ни в одном из политических процессов данного периода не обнаружилось никаких связей между революционными организациями и «просвещенными людьми». Нарождающаяся дворянская и городская буржуазия, не чувствуя за собой реальной силы, а затем запуганная «красным» призраком социализма и революции, легко покидала свои оппозиционные позиции и спешила протянуть свою руку самодержавию. Совет Герцена, высказанный в ответ на обращение «Великорусса», что прогрессивному «меньшинству ...при его бессилии» нужно «соединиться с народом», менее всего был приемлем для либералов. Последние до конца остались верны себе, и в этом отношении весьма характерным является обращение «25 именитых граждан», столичной интеллигенции Москвы, к Лорис-Меликову с ходатайством о созвании «независимого собрания из представителей земств» для «участия в управлении нацией». Земский конституционализм, сторонившийся пока всякой конспирации, являлся крайним выражением данного течения, и лишь в самом конце 1870-х гг. в земской среде обнаруживаются первые завязи слагающейся нелегальной организации, т. н. «Земского союза», зародившегося на киевском съезде конституционалистов 1878 г., которые тогда же пытались вступить в переговоры через Михайловского с революционерами, хотя и безрезультатно. Но и эта вполне легальная оппозиция оказалась в решительном меньшинстве в стане оформлявшейся буржуазии. Ее большинство пошло, по выражению одного из ее идеологов, путем «преобразовательно-охранительным» (А. Градовский, см.), образовав партию «консерваторов с прогрессом», поставивших своей задачей, в качестве «правительственной партии русских либералов», как она себя квалифицировала, «охрану реформ», которые она объявила законченными и вполне, отвечающими интересам общества и государства. Партия эта втянула в свои ряды крупнейших представителей науки и общественности своего времени, сблизив на этот раз, особенно в области практической политики, недавних еще антагонистов и, казалось, таких непримиримых противников, как бывшие «западники» и «славянофилы». В процессе взаимного трения, как уже было отмечено выше, между этими двумя основными течениями мысли произошла своеобразная идейная диффузия, и, сталкиваясь, враги становились друзьями. Уже в лице Герцена, отца русского народничества, мы констатируем наличие идеологического синтеза, в котором оригинально сочетались и «шуйца» и «десница» двуединой дворянской философии. И это возможно сказать одинаково как о «народничестве» в самых его радикальных конструкциях (община, особый путь России и социализм), так и о представителях охранительно-либерального направления, к числу которых приходится отнести как К. Кавелина (см.), наполовину западника, наполовину славянофила, так и А. Градовского (см.) и Б. Чичерина (см.), несмотря на «принципиальную» оппозицию последнего славянофилам, и, наконец, последышей славянофильства, как И. Аксаков (см.) и А. Кошелев (см.). Расходясь по целому ряду отдельных вопросов в маскировке своих классовых тенденций, они — с известными вариациями — поддерживали по существу одну программу, били по общему врагу и солидаризировались с общими союзниками. Все они принадлежали к одному и тому же слою среднего поместного дворянства, той дворянской буржуазии, которая, в качестве руководящей группы землевладельческого класса, учитывала все выгоды хозяйственного прогресса с превращением новой России в «мировую житницу», с ее все возрастающим хлебным экспортом. Но, приветствуя рост аграрного капитализма, они в то же время со страхом и явной неприязнью смотрели на развитие промышленного капитализма и на развитие среднего сословия, с его неминуемой угрозой «пролетариата», социализма и революции, сулившей неминуемую гибель их отмиравшего сословного верховенства. Приемля капитализм, но без его последствий, буржуазное равноправие, но с сохранением (de facto) «исторических позиций» дворянства, они одной ногой ступали на путь прогресса, тогда как другой старались удержаться на ускользавшей из-под них почве дореформенных феодальных традиций. Отсюда непримиримые противоречия их дуалистической идеологии, утопические чаяния, прославление реформ и бешеная атака против «уличного либерализма», демократии и «всяких измов» и отчаянные усилия остановить дальнейшее движение вперед, законсервировать status quo, положить предел «мечтательным нововведениям». Идеологи переходной эпохи и отмирающего сословия, они все обречены были завершить свою историческую карьеру тяжелым разочарованием в своих кумирах и надеждах, но сдать свои позиции без боя они не могли. Последним обстоятельством и объясняется, почему и Градовский, и Кавелин, и Чичерин, являясь принципиальными противниками внесения политики в науку, оказались горячими публицистами, нередко обращавшими университетскую кафедру в трибуну для проповеди своих партийных взглядов. О публицистической агитации И. Аксакова и Кошелева нечего и говорить. Всех этих «консерваторов с прогрессом» объединяла, прежде всего, защита реформ от всякого их дальнейшего распространения. Поэтому они спешили поставить решительную «меру и границу» какой-либо попытке возможного их «извращения» в духе западноевропейского оппозиционно-радикального «либерализма», выдвигая те стороны преобразований, которые открывали для них возможность «освежить союз царя с народом» посредством превращения дворянства в правительствующий землевладельческий класс, поставленный «во главе народа», согласно формуле Градовского: «общины и владельцы, слитые тесно в общий земский строй, и особа великого земского царя!». С редким единодушием, во имя поставленной цели, повали эти горячие «патриоты» нового отечества ожесточенную атаку против «лжелиберальной» и, особенно, радикальной интеллигенции, зараженной западными теориями и революционным духом. Поход этот превратился в настоящую травлю как заграничных эмигрантских кругов, во главе с Герценом, так и «доморощенных» врагов «русского народа и государства». Чичерин выпускает даже целые книги, где ведет беспощадную войну против «буйного разгула мысли, умственного и литературного казачества», объявляя, что злоба дня состоит в борьбе с социализмом. И в этой борьбе союзники не знают никакой сдержки и границы. По мере того как разгоралось революционное движение и грозный призрак социальной революции наводил панику на «лучших, достойнейших представителей народа», как называли сами себя «истинные либералы», их озлобление переходило в дикую ненависть, которая ставила их в ряды самых злостных реакционеров (Каткова и К0). «Бешеные собаки», «отребье», «обноски Европы», «гадины» — таковы эпитеты, расточаемые ими по адресу «нигилистов», «социалистов», «террористов» и всей русской интеллигенции, обвиняемой в «духовной измене» русскому народу и национальным основам русского государства. Отсюда дружный призыв к сильной, «твердой» власти, «честной и грозной», как во времена опричнины, власти, на которую возлагается миссия очистить «русскую землю» от «позорного гнета тайных злодеев и всяческих крамольников и истребить извергов». В этой безудержной травле Чичерин оспаривает лавры у И. Аксакова, Аксаков — у Каткова. Угроза самым основам буржуазного строя заставляет идеологов его выступить на его защиту во всеоружии буржуазной науки и ее исторической критики. Градовский и в особенности Чичерин выступают на защиту национального государства, собственности и религии, как «краеугольных начал общежития». Последний дает при этом «уничтожающую» критику системы К. Маркса и социалистической доктрины вообще. Аксаков и Кошелев обосновывают те же положения преимущественно с историко-бытовой точки зрения и вместе с тем с редким согласием развивают практическую программу своего «credo». Таким образом, параллельно ниспровержению позиций противника ведется и обоснование «положительного» идеала сторонников «охранительно-преобразовательной» политики. В центре всех этих построений, конечно, и здесь стоит «мужик», как главный герой того «мужицкого царства», каким, естественно, представляется Россия защитникам дворянского землевладения, и они спешат, в свою очередь, утвердить свой главный тезис, что «так называемое крестьянское дело есть в то же время дворянское дело», что «в русской общественной жизни» искони действовали «два начала — община крестьянская, начало коллективное, и начало личное, с формой личного землевладения», т. е. дворянство. Правда,  авторам приходится оговориться, что за последнее время начал развиваться на «святой Руси» промышленный капитализм, городская буржуазия, обслуживаемая профессиональной интеллигенцией разночинной масти, что земли стали переходить в руки «кулаков» и капиталистов и «капитал как бы готовится возобладать и в нашей жизни», подобно Западу, но пока доктринеры дворянского землевладения предпочитают отмахнуться от неприятного конкурента ссылками на «особый путь» развития русского народа, который имеет прочную гарантию от заразы «европейской буржуазии» и опасного «пролетариата» в крепком быту крестьянской общины. Оглядываясь с беспокойной неприязнью на «чумазого» и с пренебрежением третируя молодую городскую буржуазию как грубую, невежественную силу, которая «лезет вперед» и жадно тянется к «влиятельному положению», идеологи обновленного дворянства решительно отказывают ей в признании ее политической силы. Поэтому они ставят ее в подчиненное положение «высшему классу», единственно достойному править русской землей, т. е. организованному на новых началах «союзу» землевладельцев-дворян. Они даже прямо высказывают мысль, что их призвание — заменить отсутствующее в России «среднее сословие». На этом основании и воздвигается новая теория «местного самоуправления», как основы самодержавной империи, главная задача которого, как ее формулирует Кавелин, «управлять народом посредством высшего класса», так как власть в государстве всегда должна принадлежать «не толпе, а образованнейшему и зажиточному сословию». Консерваторы с прогрессом так же, как и народники, делают ставку на мужика и его общину и в ней видят «наше спасение», поскольку ее еще не коснулась зараза «европейского прогресса» и она сохранила в неприкосновенности свой истинно русский быт и дух. Но только в их глазах это был не тот быт (социалистический) и не тот дух (революции), в который верили народники, а крепкий дух «косности» и «консерватизма», на который возлагали все свои упования эти народники наизнанку.

Крестьянская реформа 19 февраля и Земское положение 1864 г., с их сословным обособлением крестьянского мира и гарантированным господством дворянского землевладения в «местном» так называемом самоуправлении, и послужили прочной базой для последней организованной попытки дворянской буржуазии и бывших помещиков нащупать под своими ногами новую опору не только для сохранения своего прежнего положения, но и для расширения и пополнения своих прав и реальной власти. Поэтому они и заговорили о новом назначении, которое должно было получить теперь, при изменившихся условиях, старое сословие «господ», призванное вновь встать «впереди и выше всех». Всячески затушевывая противоречия классовых интересов и настаивая на прочной «гармонии сельского быта», якобы господствующей в отношениях между помещиками и их бывшими крепостными, идеологи пореформенной деревенской Аркадии, однако, высказались категорически против «слияния» крестьянской массы и землевладельцев в единое всесословное местное общество. Со всей настойчивостью они отстаивали полную обособленность крестьянского мира от дворянского «состояния» как личных землевладельцев, причем одни (Чичерин, Кавелин) считали необходимым сохранить и сословную организацию дворянства; другие же (Аксаков, Кошелев, Градовский) призывали свою братию к великому подвигу — отказаться от своих «пустых» привилегий, «лоскутьев нашего барского халата», в каковые, по их справедливому мнению, после отмены главной привилегии дворянства («перла» дворянской грамоты) — крепостного права, превратились его сословные прерогативы. Взамен «сословной» организации теперь выступила новая (цензовая) организация землевладельцев, которая и возглавила собой, согласно Земскому положению, местное самоуправление, реставрируя de facto прежнюю власть дворянства на местах. С ничем не стесняемой откровенностью защитники интересов нового «реставрированного» дворянства «открывают свои карты». Новая «гармония» интересов строится ими на принципе полного подчинения «святой скотинки», запертой в ее мирском, общинном быту, власти и опеке «лучших людей», т. е. землевладельцев, которые призваны руководить темной массой русского народа и «обуздывать своеволие» мужика, который, несмотря на то, что наши идеологи нового «земского строя» старались установить глубоко «охранительный», консервативный дух «крепкого уклада» крестьянского мира, представлялся им все же не вполне благонадежным. Охранять этот дух и должно новое дворянство в качестве самостоятельной и сильной власти на местах, которой и должно быть вверено управление кораблем пореформенной России, в коем народ призван, в качестве «пассивного» начала, играть роль «балласта», так как он ни в какой мере не способен управлять страной. И не только в земстве дворянству должна принадлежать руководящая роль, то же влияние ему должно быть обеспечено и в городах, чтобы оно могло и здесь «предохранить русское общество от растлевающего духа западной буржуазии» и влияния того особого класса людей так называемых «либеральных профессий, который открыто объявляет войну всякому историческому преданию... и людям, повинным, благодаря злому року, в дворянском происхождении». Провозглашая таким образом новую «дворянскую эру», либерально-охранительная партия в виде заключительного аккорда провозгласила теорию «русского правового порядка» (Градовский), которая, отвергая, как «великую ложь», западноевропейский конституционализм, высказывалась за «честное самодержавие» (Чичерин) при полном подчинении народа интересам и власти дворянской аграрной буржуазии, объявлявшей себя выразительницей не только истинно русских, но даже и «всеславянских» народных начал. Во имя этих последних она вместе с тем громко прокламировала свои симпатии к балканским «братушкам», под видом освобождения которых из-под турецкого ига она мечтала стать господином в Царьграде и открыть свободный выход русскому хлебу на мировые рынки. Такова была эта последняя утопия русского дворянства.

С тревогой оглядываясь на грядущий капитализм с его «страшилищем социализма» и на беспокойные движения крестьянского «мира», дворянство не без основания полагало, что для него «не столько страшен Мирабо, сколько страшен Емелька Пугачев». Вот почему пореформенное дворянство, с одной стороны, апелляцией к «сильной власти» стремилось обуздать того «homo novas», который бросил решительный вызов именно дворянской России, ее культуре и государству, с другой — напрягало все усилия, чтобы законсервировать в неподвижном быту принудительной общины крестьянские массы, в недрах которых уже шла опустошительная работа на почве новой экономики. При всем различии во взглядах на прошлое и будущее крестьянской общины славянофилов (Аксакова и Кошелева) и Чичерина, последняя в их расчетах одинаково рассматривалась как орудие утверждения политической власти дворянства при новой исторической конъюнктуре. Таково было истинное значение формулы: община, дворянское землевладение и самодержавие, провозглашенной либералами-охранителями на той компромиссной позиции между крепостнической и буржуазной империей, которую они заняли в переходный период эпохи реформ и откуда не так далеко было уже переброситься, особенно с момента обострения революционной борьбы, достигшей кульминационного своего пункта 1 марта, в стан открытой реакции. Не случайно поэтому наиболее яркими представителями последней оказались как раз такие англоманствующие «консерваторы с прогрессом», как знаменитый вождь и вдохновитель реакции 1880-ых гг. М. Катков (см.), или такие эпигоны славянофильства, как Н. Данилевский (см.), К. Леонтьев (см.) или так называемые «почвенники» «Времени», «Эпохи» и «Зари». Начав с панегирика англичанам за их искусство делать реформы без революций и объявив свободу «началом консервативным», уже в 1861 г. Катков, при первых же зарницах радикально-оппозиционного движения, выступил в поход против «нигилистов» и главы эмиграции Герцена, провозгласив вместе с тем «польскую интригу» главным источником русской революции. Выкинув знамя русского национализма, издатель «Московских Ведомостей», в конце концов, становится идеологом дворянской реакции, правительственных репрессий, направленных против либеральной и революционной интеллигенции (после 1866 г.), а затем и гонителем реформ 60-х гг. В конце 1870-ых гг. он окончательно уже порывает с своими прежними воззрениями и главной своей миссией избирает травлю либералов, «легальных служителей крамолы» и «панургова стада» интеллигенции. Заняв наблюдательный пост добровольного жандарма, он смело диктует свою программу реставрации старого режима правительству Д. Толстого, пока, наконец, не раздается его победоносный оклик в 1884 г.: «встаньте, господа, правительство идет!». На пушкинских празднествах 1880 г. Катков демонстративным поцелуем с И. Аксаковым запечатлел свой наступательный союз с последними славянофилами против пореформенной России. Реакция вступает в свои права, и воинствующий национализм, в лице Данилевского и Леонтьева, открыто и с редким цинизмом провозглашает эру «ретроградных реформ». «Пора учиться делать реакцию» — заявляет Леонтьев. В результате острой схватки между революционерами и охранителями истинно русских основ последние воздвигают целую философско-политическую доктрину русского национализма, т. н. теорию «культурно-исторических типов», получившую свое обоснование в книге Данилевского «Россия и Европа» и «пророчествах» Леонтьева. России и Европа объявляются двумя чуждыми и враждебными друг другу культурами в истории человечества, причем последняя находится уже в процессе своего полного разложения под знаком индустриализма, буржуазии и «пожирающего рабочего вопроса». Катастрофический «закат Европы» есть роковой результат торжества ее «гуманитарного либерально-эгалитарного прогресса» с его обманами конституционализма, социализма, проповедью свободы и равенства, материального благоденствия и «грубо-невежественной рабочей республики». Эта Европа с ее «страшными социальными вопросами» и социальными реформами и революциями, «самообманом демократии» и «утилитарного прогресса» успела заразить своим тлетворным влиянием русскую интеллигенцию, в лице «дворянского пролетариата» и «семинаристов-недоучек», и, оторвав ее от исторических «народных начал», создала угрозу для нашего национального развития. Правда, счастье России заключается в том, что сам народ — в образе мужика — еще уцелел от западнической заразы. «Европейничанье» развратило лишь поверхностный слой образованного класса, «дичок»-народ продолжает свято хранить «национально-исторические русские основы» своего «культурного типа», сложившегося на почве «византизма», «восточных» начал самодержавия, православия и «духа смирения». Идеологи реакции особенно подчеркивают последнюю добродетель русского народа, его дар повиновения и глубокий консерватизм, который, с одной стороны, сказался в том, что народ этот никогда не искал власти, сознавая свою неспособность к «общему управлению», и с другой — в том, что он не знал «политических революций», т. е. революций, направленных против царя и самодержавия. Оплотом этих свойств русского народа являлся «охранительный консерватизм» его религии, сказавшийся даже в его религиозных шатаниях (раскол), и поземельная община — оплот священной собственности и твердого «смиренного» быта, не имеющего ничего общего с социализмом, который хотят ей навязать русские западники. Но поскольку все же угроза с этой стороны остается, Западу и внутренним врагам русского народа — либералам, нигилистам и социалистам — должна быть объявлена война. «Борьба с Западом» и «западничеством» — вот лозунг дня. С этой целью необходимо объявить настоящую (победоносную) войну Европе, с которой уже давно столкнулись наши интересы на Ближнем Востоке, где проблема овладения мировыми путями тесно связана с вопросом о судьбах балканского славянства. Отсюда возникает утопический план создания под гегемонией России всеславянского союза, который бы образовал вместе с другими народами Ближнего Востока «политическую систему государств в противовес Европе», а вместе с тем путем ближайшей воины против Европы отвлек бы силы русского народа от внутренней опасности (ср. панславизм). Но помимо этого внешнего «лекарства», необходимо принять и меры внутреннего порядка, пресечь возможность распространения западной «болезни» вглубь народного организма. Для этого необходимо «свернуть круто с пути эмансипации», пути, который послужил толчком к движению в обществе. Охранительная реформа 1861 г. предупредила у нас революцию и создала все необходимые условия для спокойного существования. Надо остановить всякое дальнейшее движение, уменьшить подвижность общественного строя путем «введения хронического деспотизма» и укрепления «привычного принудительства всего строя жизни». «Надо подморозить России, чтобы она не жила» — резюмирует Леонтьев основную мысль откровенной крепостнической реакции, для которой якорем спасения являлось консервирование тех полукрепостнических отношений, установленных реформой 19 февраля, которые она ближайшим образом связывала с крестьянской общиной, как орудием обуздания мужика и гарантией от «безземельного пролетариата». С величайшим откровенным цинизмом, дающим ключ ко всей философии реакционной партии, Леонтьев проговаривает до конца «исповедание веры» последней, говоря о величайшей заслуге Екатерины II, «которая усилила неравенство и мудро охраняла крепостное право (цельность мира, общины поземельной)». Идеологи реакционного застоя в данном случае уже открыто подавали руку публицистам «Вести», смело выступившей в это время на защиту крепостного права. Таково было последнее слово охранительного направления, слово, от которого сторонники его, в пору мрачного безвременья 1880-ых гг., поспешили перейти к делу «ретроградных реформ», после того как новое правительство, покончив с крамолой, бросило в «лицо всей конституционной Европы и всей республиканской Америки» манифест 29 апреля 1881 г., изъявив полную свою готовность «делать реакцию». Таким образом, общественная реакция кончила самым диким обскурантизмом, перейдя от охранительной обороны в воинственное наступление. В процессе своего развития она отразила в себе, по контрасту, трагические судьбы оппозиционного и революционного движения 1860—1870-ых гг., завершившего в пределах двух десятилетий александровского царствования свой полный цикл с тем, чтобы уступить свое место периоду глубокой общественной прострации 1880-ых гг. Однако, далеко не вся интеллигенция сдала свои позиции без боя. Расставшись со своими надеждами на царя, она, в лице «молодой России», сделала героическую попытку своими силами, сначала вместе с народом, а затем в одиночку, опрокинуть ненавистный режим романовской империи. От бесплодных адресов она перешла к революционной агитации, открыто провозглашая в нелегальных прокламациях наступление «революционного периода» в истории России. Правда, эти прокламации обращались к представителям «образованного общества», к демократической, радикальной, социалистической интеллигенции, но целью обращения был призыв к организованному массовому походу в «народ» с тем, чтобы поднять беспощадный «бунт» во имя «земли и воли», а вместе с тем, чтобы и расплатиться с этим народом в своих долгах за «грехи» отцов. «Все для народа и через народ» — таков был лозунг революционного народничества, одушевленного бакунинской пропагандой и нетерпеливо отбросившего «академическую» программу и тактику «лавризма». Своим боевым выступлением «молодые» оставляли далеко позади себя своих первых учителей, Герцена и Лаврова. Так началось в 1876 г. великое паломничество народников-пропагандистов в деревню. Известно, чем кончился этот «крестовый поход» энтузиастов «землевольцев» в обетованную землю общинного мира. Надежды народников на революционность «прирожденного социалиста», казалось, только и ждавшего сигнального призыва к восстанию, не оправдались. Они разбились о народную веру в царя, косный быт деревни, которая к тому же далеко не представляла в себе того единого «народа», который свято хранил, как полагали землевольцы, бунтарские заветы Разина и Пугачева. «Словом «народ» — как это блестяще разъяснил В. И. Ленин в своей исторической полемике с «друзьями народа» — у народников «прикрывалось непонимание классовых антагонизмов внутри народа». Идеологический народ «деревенщиков» оказался, таким образом, совсем не тем в действительности, каким рисовался он в утопических и в этом смысле реакционных построениях народников, положительная заслуга которых заключалась в их непримиримой борьбе с феодально-крепостническим укладом пореформенной России. Потерпев при таких условиях роковое поражение в своей попытке «особым путем», не в пример буржуазному Западу, провести крестьянскую Русь в «царство свободы и труда», народники потерпели и второе поражение, так сказать с тыла, от преследовавшего его шаг за шагом царского правительства, обрушившего на революционную интеллигенцию жесточайшее гонение и казни, и дезорганизовавшего его кадры целым рядом политических процессов 70-ых гг. Разочаровавшись в своем «народе», землевольцы, в конце концов, должны были отказаться от своих прежних иллюзий. После исторического Липецкого съезда (1879) единый фронт бунтарей распался, выделив из своего состава, в противовес правоверным «чернопередельцам», боевую фракцию, образовавшую затем партию «Народной воли», по существу отбросившую народническую программу с ее «русским социализмом» и поставившую себе задачу чисто политическую — низвержение самодержавия путем организованной террористической борьбы с правительством Александра II, подписав смертный приговор самому «царю-освободителю». Финал этой неравной борьбы известен. 1-е марта 1881 г. оказалось вместе с тем и самоубийственным актом «Народной воли». Но героические усилия народовольческой когорты не пропали даром.

В истории русского революционного движения выступление народовольцев сыграло крупную и положительную роль, покончив с народническим аполитизмом и анархизмом. Своим резким поворотом против твердынь «самодержавия» и самой своей жертвенной гибелью они вдвойне запечатлели все огромное значение поставленной ими на очередь задачи. Народовольческие рабочие организации, в связи с подчеркиванием у народовольцев политической борьбы, послужили благоприятной почвой для успешного восприятия социал-демократических идей, отчетливо выраженных уже в «Группе освобождения труда», (см. XL, 555 сл.), родоначальнице революционного марксизма в России (см. ниже — революционное движение в России).

Однако, прежде чем произойдет и завершится этот исторический поворот в судьбах русского революционного движения и его идеологии, русскому обществу, как было выше сказано, суждено было пережить мертвую полосу реакции 1880-х гг. эпохи «царя-миротворца», ставшего «бодро на дело правления,..с верою в силу и истину самодержавной власти», как гласил манифест 29 апреля 1881 г. Мы уже знаем, что реакция эта была лишь продолжением и окончательным завершением тех «охранительных» течений, которые все более и более овладевали как правящими сферами, так и большинством общества, и, наконец, под влиянием кризиса «в стане погибающих за великое дело» народного освобождения, захватили и широкие круги радикальной интеллигенции, среди которой начался разброд, получивший самое разнообразное выражение и так художественно зарисованный в литературе в творениях Чехова. Одни впали в мрачный пессимизм и тяжелое разочарование, будучи отброшены событиями или отойдя «в сторону» с пути борьбы; другие, подчинившись народной стихии, перешли к мирной работе в деревне, кончив панацеей «малых дел» («Неделя» Гайдебурова, Юзов-Каблец и «легальное» народничество); третьи ударились в устройство интеллигентских трудовых колоний, увлеченные опытами Н. Энгельгардта, организовавшего в конце 1870-х гг. поселения «тонконогих», «интеллигентных мужиков», поставивших своей целью жить вместе с народом и по его примеру «трудами рук своих»; четвертые, покончив со всякими «социальными» вопросами, выступили с проповедью «личного самоусовершенствования» путем религиозно-нравственного перевоспитания личности, начиная «предтечей» Л. Толстого А. Маликовым (см.), увлекшим за собой в свой «скит» и Н. Чайковского (см.), и кончая Л. Толстым, Достоевским и В. Соловьевым; наконец, последние, решительно покончив с своими прежними роковыми увлечениями, перебросились во «вражеский стан», протянули руку примирения правительству и в качестве «ренегатов» активно вступили в борьбу против «лжи» своих прежних «идеалов» (В. Кельсиев, Л. Тихомиров, см., и др.). Таким образом, вместе с правительственной реакцией росла и реакция общественная. Крушение «народничества» и революционного движения 1860—1870-х гг. вновь выдвигало на очередь вопрос о коренном пересмотре общественных лозунгов и популярной господствующей идеологии передовой интеллигенции, зашедшей в тупик. Почва для генеральной ревизии была в достаточной степени подготовлена как объективными условиями развития пореформенного хозяйства, бурными успехами наступающего капитализма, так и идейным кризисом, отразившим в себе неумолимый ход «судеб России». «Передышка» реакции 1880-х гг. и переломные 1890-е гг. образовали тот новый исторический этап, на который ступила страна с воцарением Александра III.

Б. Сыромятников.

Номер тома36 (часть 4)
Номер (-а) страницы553
Просмотров: 1021




Алфавитный рубрикатор

А Б В Г Д Е Ё
Ж З И I К Л М
Н О П Р С Т У
Ф Х Ц Ч Ш Щ Ъ
Ы Ь Э Ю Я