Россия. XIII. Кризис пореформенной империи. Правительственная политика (1881-1901)

Россия. XIII. Кризис пореформенной империи. Правительственная политика (1881-1901). Ближайшее двадцатипятилетие, протекавшее с момента катастрофического финала правления Александра II и до революции 1905 года, по существу, представляло собой продолжение предшествовавшего царствования не только в смысле окончательного торжества самодержавно-феодальной реакции, но и дальнейшего углубления и обострения тех противоречий, которые, как нам известно, были заложены в самой системе компромиссных реформ «освободительной» эпохи, насильственно замыкавшей рост российского капитализма в тесные рамки отжившего полукрепостнического государства. Открывая двери для буржуазного прогресса, правительство, однако, продолжало упорно охранять свое самодержавие, всеми доступными мерами поддерживая его историческую основу — сословно-феодальный крепостной строй в лице поместного дворянства. Оно охотно шло навстречу капитализму, но .... без «пролетариата» и «революций», оно готово было всячески покровительствовать буржуазии, но без ее политических претензий (конституции). Поэтому, продвигаясь в сторону буржуазной монархии, оно делало отчаянные попытки опереться на «живой труп» дворянского «корпуса», реставрируя — в порядке контрреформы — его столетние сословные привилегии, с которыми оно связывало непосредственно и свою собственную «верховную» прерогативу. Это глубокое противоречие между материальным базисом и политической надстройкой пореформенной России должно было заявить о себе с еще большей остротой в условиях той хозяйственной эволюции, какую пережила романовская империя в течение 80-90-х и самом начале 900-х годов. Несмотря на то, что по всему фронту «преобразовательных» мероприятий еще в 70-х годах был дан решительно задний ход, уже никакие силы не могли остановить экономического процесса реорганизации народного хозяйства на новых капиталистических началах, тем более, что в сфере «материальных интересов» буржуазии, по признанию ее собственных представителей, правительство при всех своих реакционных устремлениях «всегда чутко прислушивалось к голосу промышленников и купечества» (Торгово-промышленный съезд 1896 г.). Именно как раз 80-ые и особенно 90-ые годы оказались эпохой успехов промышленного капитализма в России, оттеснившего на этот раз в известной мере с его позиций капитал торговый. Хотя, как известно, на этот период падает усиленное покровительство правительства Александра III в первую очередь поместному землевладению, однако, развитие аграрного капитализма подвигалось весьма туго. Несмотря на то, что фактически дворянин-помещик оставался монополистом земли, процесс дворянского оскудения продолжал прогрессировать. Задолженность дворянского землевладения непрерывно возрастала вместе с мобилизацией поместных земель. Лишь незначительная, сравнительно, часть крупных землевладельцев и часть средних перешла к капиталистическим формам аграрного хозяйства. Большинство же владельцев латифундий предпочитало, как в годы падения хлебных цен (конец 80-х гг.), так и подъема сельского хозяйства (середина 90-х гг.), поддерживать привычные крепостнические формы эксплуатации крестьянства ростовщическими способами (сдача в аренду, отработки и т. п.), выжимая необходимые доходы из своих поместий и при этом непроизводительно расточая добытые таким путем «свободные» средства. При таких условиях правительству, в политических целях, приходилось изыскивать средства к искусственному поддержанию «упалого» сословия. Основание Дворянского земельного банка в 1885 году (см. XVIII, 56/61) с последующими изменениями его устава в 1890 и 1894 годах именно преследовало означенную цель, «чтобы земельная собственность оставалась» в руках дворянства, как это откровенно формулировал Катков. Не случайно, поэтому, манифест по поводу открытия банка превратился в общую декларацию дворянской реставрации, выражая «высочайшее» пожелание, чтобы впредь «дворяне российские сохранили первенствующее место в предводительстве ратном, в делах местного управления и суда, в распространении примером своим правил веры и верности и здравых начал народного образования». Открывая, таким образом, банк с тем, «чтобы помочь дворянству» путем льготного кредита, как гласило официальное правительственное сообщение (3.VI 1885 г.), последнее также подчеркивало, что мера эта принимается ради поддержки «поместного землевладения и привлечения дворянства к постоянному пребыванию в своих поместьях». Косвенным образом та же цель (помощь земельным операциям дворянства) имелась в виду и при основании в 1883 году «Крестьянского банка». Таким образом, правительству приходилось, в той или иной форме, брать на свое содержание своего разоренного союзника, констатируя из года в год, что «положение землевладения в империи, угнетаемое разными неблагоприятно сложившимися экономическими условиями, становится все более и более затруднительным» (1888). И чем более дворянство обнаруживало неспособность вести свое хозяйство на капиталистических началах, тем шире правительству приходилось развертывать систему дворянского протекционизма, всякого рода льгот и подачек, явных и скрытых (к поднятию арендных цен на земли, например, в связи с арендной политикой министерства государственных имуществ). Достаточно напомнить ряд новых «милостей», излитых на российское дворянство после исторического 1891-го «голодного года», когда последовало понижение поземельного обложения, крепостных пошлин, налога с наследства в связи с образованием нового министерства земледелия и государственных имуществ (1894). Те же цели преследовала и винная монополия (закон 1890 г.), явившаяся новым средством поддержки дворянского землевладения, тесно связанного с винокурением, и пониженный железнодорожный тариф на хлебные грузы, и, наконец, самая система выколачивания податей из мужика, вынуждавшая его выбрасывать осенью хлеб на рынок по низким ценам с тем, чтобы затем заставить покупать его весной по повышенной расценке у помещика, выжидающего благоприятного момента для сбыта своей продукции. Но, несмотря на все эти меры сугубого покровительства дворянскому хозяйству, продолжало развиваться дворянское «оскудение», так ярко отразившееся в русской художественной литературе, начиная очерками Атавы и романами Эртеля и кончая «Вишневым садом» А. Чехова. Дворянская политика Александра III и Николая II, в конце концов, оказалась «не в коня корм». Умирающее сословие во всех этих милостях находило для себя не стимул для своей хозяйственной активности, а лишь поощрение для своего паразитического существования, освоившись с ролью государственного нахлебника, дармоеда, постоянно осаждающего правительство «верноподданными» претензиями на новые и новые подачки, чем оно ярко демонстрировало свое политическое ничтожество. Таким образом, поместное землевладение в течение всего данного периода продолжало сохранять черты полукрепостнического хозяйства наряду с аграрно-буржуазными отношениями, по-прежнему опутывая сетью кабальных связей пореформенную деревню, беспомощно бьющуюся в тисках «власти земли» и «власти тьмы».

Однако, совершенно иначе обстояло дело с успехами капитализма индустриального. В данной области мы имеем дело, можно сказать, с колоссальным сдвигом, который отмечен значительным подъемом промышленности, поощряемым протекционизмом и приливом иностранных капиталов, что, однако, сообщало некоторую неустойчивость успехам русского капитализма, так что наступивший после промышленного кризиса первой половины 80-х годов промышленный подъем 90-х годов завершился новым кризисом 1901-1903 годов (с приостановкой железнодорожного строительства). Впрочем, все же русский капитализм добился, несомненно, крупных завоеваний, несмотря на то, что общая хозяйственная конъюнктура пореформенной эпохи далеко не благоприятно сложилась для органического роста производительных сил страны.

Прежде всего, приходится отметить, что в связи с новым усилением железнодорожного строительства легкая промышленность, являвшаяся ведущей отраслью промышленности 70-80 годов, теперь решительно уступила свое место тяжелой, к которой в 80-90 годы и переходит доминирующая роль. Металлургия получает особенно широкое развитие, а вместе с ней и нефтяная, каменноугольная отрасли производства и др. Успехи промышленности сказываются не только в росте крупной индустрии вширь, но и в концентрации производства: создаются мощные очаги и целые индустриальные районы. Происходит вместе с тем и значительное накопление русского капитала. Впрочем, нельзя преувеличивать этой силы русского капитализма. Как ни были абсолютно значительны его завоевания, все же относительно удельный вес его не был велик, и дореволюционная Россия продолжала оставаться страной с преобладанием крупного и мелкого землевладения и сельского (зернового по преимуществу) хозяйства. Слабость внутреннего и систематические неудачи в завоевании внешнего рынка (ближне- и дальневосточной агрессии), в конце концов, не позволяли окончательно ликвидировать зависимость российского капитализма от дворянского правительства эпохи затяжной и все обострявшейся пореформенной реакции. А зависимость эта особенно давала себя чувствовать в период «мирного» правления Александра III. Создавая путем усиленного протекционизма (таможенный тариф 1891 г.) для русской промышленности монополию на внутреннем рынке, правительство вместе с тем в своих руках держало судьбы российского капитализма.

Выше уже было отмечено, что расцвет тяжелой индустрии в основе своей базировался на казенных заказах в связи с широкой программой государственного железнодорожного строительства. Но такую же зависимость испытывала промышленная буржуазия от государства и в области кредита, который первоначально был целиком сосредоточен через государственный банк в руках правительства, являвшегося в то время посредником между иностранным капиталом и русскими промышленниками. Являясь центром финансовых операций, государственный банк таким путем оказывал мощное влияние (особенно с 1894 г.) на российскую промышленность. Особенную роль в этом процессе подчинения крепнувшего русского капитализма правительственной опеке должна была сыграть политика «государственной» капитализма» С. Ю. Витте (см.), призванного в 1892 году на пост министра финансов со специальной целью закрепить союз самодержавия с национальной промышленностью. Но тот же смысл должны были иметь и такие мероприятия, как проведенная еще раньше колоссальная операция выкупа государством железных дорог (1886-1890) в связи с организацией торгово-промышленного кредита и политикой железнодорожных тарифов при всё возрастающей массе товарных перевозок (1893-1899), а также податные льготы при земском обложении промышленных предприятий. Вместе с тем денежная реформа (введение золотой валюты в 1895 г.) сильно содействовала дальнейшему привлечению иностранного капитала, инвестиции его в промышленности. Вся эта совокупность мер, с одной стороны, поднимала как на дрожжах национальную индустрию, а с другой стороны — подчиняла ее государственной власти, заставляя ожидать всякого рода «благ» от самодержавного правительства, которое сверх того еще раз страховало себя от опасной для него материальной зависимости от российской буржуазии системой иностранных займов, стремясь за счет «альянса» с республиканской Францией обеспечить «незыблемость» своих феодально-самодержавных и династических привилегий. При таких условиях оно могло до поры до времени финансировать свою реакционную политику за счет иностранного золота и, поддерживая экономически промышленную буржуазию, обуздывать ее «бессмысленные мечтания». Последнее удавалось ему с тем большим успехом, что с ростом российского капитализма с не меньшим успехом росла и армия пролетариата, а с ней и рабочее революционное движение. Перед лицом этого «общего врага» хищная русская буржуазия, неуверенная в своих собственных силах и нетвердо стоящая на своих ногах, предпочитала держаться за самодержавную власть, готовая при этом, в сознании «несоответствия между ростом производительных сил промышленности и внутренним русским рынком» (как это констатировал горнопромышленный съезд 1901 г.), поддержать во всякое время империалистические авантюры царизма, стремившегося отыграться от надвигавшейся внутренней грозы на «маленькой победоносной войне», которая — как известно — кончилась для него великим крахом. Таким образом, в поисках союзников реакционному правительству контрреформы и контрреволюции конца XIX и начала XX веков приходилось в известной мере принять на свое содержание и «национальную» буржуазию.

Нетрудно учесть, на чьи плечи всей своей тяжестью должна была обрушиться эта двойственная покровительственная система экономической политики обороняющегося феодально-крепостнического государства, пытавшегося одновременно опереться и на разлагающееся «сословие» землевладельцев и на поднимающийся новый класс промышленной буржуазии. Расплачиваться за все эти царские «милости» приходилось, прежде всего, конечно, рабочей и крестьянской массе. На судьбах крестьянства именно теперь, в переломные 80-90-ые годы, со всей силой сказались последствия реформы 1861 года. Эти последствия могут быть выражены краткой формулой — всероссийское крестьянское разорение. Экономическое расслоение деревни, как роковой результат «освобождения», придало в настоящем периоде особенную интенсивность процессу обнищания деревни, начавшемуся еще в 70-х годах. Деревня по существу переживала перманентный кризис, равно претерпевая гнет эксплуатации как при падении, так и при подъеме хлебных цен, как со стороны главного своего конкурента — землевладельца, так и государственного фиска. Каждый заем, каждая льгота имущим классам совершалась за его счет путем усиления налогового пресса, который все туже и туже завинчивало правительство, так что даже государственный контроль вынужден был отметить в 1896 году «чрезвычайное напряжение податного бремени». Обостряющаяся борьба за землю между помещиками и крестьянами, главными производителями хлеба (80%), спекулятивное вздутие арендных цен и все возрастающее «утеснение» на выпаханных надельных землях, грозящее повторением катастрофы, подобной неурожаю 1891 года (см. XXX, 157'), при хроническом голодании деревни вообще, в действительности загоняли крестьянское хозяйство в безнадежный туник. Недаром правительство с тревогой заговорило в 1901-1902 годах о так называемом «оскудении центра» (Ц. Ч. О.) и беспокойном движении крестьянства. Лучшим показателем степени разорения деревни являлся колоссальный рост крестьянской недоимки (достигшей в 1898 г. грандиозной суммы), составлявшей 241% окладной нормы, которой соответствовал такой же угрожающий рост деревенской бедноты. Страшный голод 1891-1892 годов и холера жутко манифестировали критическое положение вымирающей деревни, охваченной вместе с тем стихийным переселенческим движением, которое с большим запозданием пыталось теперь легализировать и регулировать правительство (закон 13. VІІ 1889 г.; см. XXXI, 533 сл.). Так называемая «народная политика», начатая со вступлением в управление министерством финансов профессора Бунге (см.) в 1881 году, не могла ни в какой мере спасти положение, тем более, что она носила явно демагогический характер, имея в виду рядом показных «льгот» деревне не столько действительно придти ей на помощь, сколько внушить ей мысль, что не от революционной интеллигенции, а только от попечительного правительства «царя-батюшки» может «мужик» ждать облегчения своей участи. Проводимые в порядке «финансовых реформ» мероприятия эти — по существу — имели скорее политический, чем экономический характер, преследовали «моральные» или психологические цели и менее всего рассчитаны были на материальный эффект. Открыто провозглашая одну за другой ряд «льгот» и «милостей» деревне, правительство фактически аннулировало их реальную эффективность рядом контрмер, в конце концов, лишь усугубляя тяжесть безвыходного положения мелкого производителя. Такова была судьба, «Крестьянского банка» (см. ХХХV, 504 сл.), официально призванного служить интересам малоземельного крестьянства, по существу же предназначенного облегчить дворянству выгодную продажу его земель и фактически послужившего интересам крестьянской буржуазии (кулачества), поскольку «дешевый» кредит банка оказался непосильным для массы маломощного крестьянства, а коллективные покупки сельских обществ невыгодными для банка. Тот же характер «даров данайцев» носили и прочие законодательные меры в пользу крестьянства, как установление обязательного выкупа надельных земель (28. ХII 1881 г.) в связи с понижением выкупных платежей (см.), окончательная отмена которых последовала лишь в 1905 году с предварительной отменой круговой поруки (12. III 1903 г.), новые правила об аренде казенных земель (1881) или отмена подушной подати, этого вопиющего обломка крепостного права (1886). Соответствующей компенсацией для фиска за дарованные «милости» в то же время должны были служить такие меры, как произведенная (1. I 1883, 1884 и 1886 гг.) под видом выкупа в «полную собственность» новая переоброчка земель государственных крестьян (с повышением обложения на 45%), а также усиленное введение косвенных налогов (на чай, сахар, керосин, спирт и т. д.), падавших чрезвычайным бременем на то же разоренное трудовое население. Наряду с этим, под влиянием нажима со стороны дворянства, недовольного вызванным законом 1881 года понижением арендных цен на земли, правительством был принят ряд ограничительных мер как в законодательном порядке (1884), так и путем келейных предписаний. В конце концов, таким образом, крестьянству пришлось дорого заплатить за царские «милости», особенно если к тому же принять во внимание ряд распоряжений, направленных к стеснению хозяйственной деятельности крестьянства, в виде ограничения семейных разделов (1886), каторжного закона о найме на сельскохозяйственные работы (1886), закона о переделах земель (1893), при сохранении круговой ответственности податной, не говоря уже об общем духе социального законодательства торжествующей дворянской диктатуры катковско-толстовской эры с ее явными тенденциями крепостнической реставрации (1882-1889). Неудивительно, что вся вышеупомянутая экономическая демагогия правительства, дабы «упрочить славу царствования и сделать имя венценосца священным в памяти народной» (Бунге), послужила лишь к окончательной пауперизации и, в конечном счете, революционизированию деревни, вызвав широкое аграрное движение. Нам остается отметить, что результатом всей этой «покровительственной» системы эпохи контрреформы, реально направленной в сторону владетельных классов буржуазно-дворянской империи, являлась вместе с тем и гибель мелкого ремесла, усугублявшая процесс экономической дифференциации деревни и способствовавшая дальнейшей пролетаризации масс, на почве которой, под влиянием периодических кризисов, создавались то очередные приливы избыточного трудового населения в города, то такие же отливы его обратно в деревню.

Все эти факты в их совокупности лишь демонстрировали все возрастающее хозяйственное расстройство страны, быстрыми шагами подвигавшейся по пути всеобщего социально-экономического и политического кризиса. Видимые успехи промышленного капитализма, своеобразно переплетавшегося с докапиталистическими отношениями, отнюдь не говорили о прочности и устойчивости русского промышленного развития. Как мы видели, опирающийся не столько на внутренний рынок, сколько на казенные заказы, субсидии, таможенное покровительство и всевозможные царские «милости», российский индустриальный капитализм всякий раз, с ослаблением последних, испытывал неизбежные затруднения и кризисные спазмы. Мы не должны забывать, что царская Россия по потреблению продуктов капиталистической промышленности являлась самой отсталой из стран мира. При таких условиях промышленный прогресс, купленный ценой разорения многомиллионного населения деревни при сохранении политической гегемонии сословия крепостников-феодалов, не мог иметь достаточно широкой базы под своими ногами.

То же приходится сказать и о том показном процветании государственного хозяйства, о котором кричали финансовые реформы лукавого царедворца и самого видного из государственных деятелей эпохи, С. Ю. Витте. Казалось, с введением золотой валюты, установлением бездефицитного бюджета и успехами государственного капитализма, в стране, задыхавшейся в тисках военно-феодального самодержавия, водворилось экономическое благоденствие, а с ним и прочная стабилизация. В действительности все это «золотое» благополучие было куплено за счет колоссального «накопления» внешней задолженности государства по дорогим иностранным займам (с 1890 г. по 1903 г. государственный долг возрос с 4,9 до 6,7 миллиардов золотых рублей) и крайнего напряжения налогового пресса, выжимавшего последние средства из производительного населения при посредстве системы жесточайшего полицейского выколачивания податей. Успехи золотого накопления могли, таким образом, служить мерилом степени народного разорения. Крылатый лозунг министра финансов Вышнеградского: «не доедим, да вывезем» — лучшая иллюстрация этой политики «накопления», демонстрировавшей свои «победы» голодовками 1891 и 1902 годов. Успехи государственного хозяйства покупались ценой подрыва народного хозяйства. Нечего говорить при этом, каким безудержным расточением государственных средств сопровождалась эта политика, официально так красноречиво заявлявшая о соблюдении в государственных расходах начала «спасительной» и «строгой бережливости»! Достаточно вспомнить государственное железнодорожное строительство, закончившееся сооружением сибирской магистрали, с его грандиозным расточением миллионов, не говоря уже о том, что «стратегические соображения» менее всего побуждали правительство считаться с интересами торговли и промышленности при планировании железнодорожной сети и с ее рентабельностью. Что же касается «спасительной» бережливости, поскольку она имела место, то она выражалась лишь в урезывании и без того минимальных ассигновок на культурные потребности населения. Таким образом, своей финансово-экономической политикой правительство Александра III и последнего Романова — по существу — с редким упорством продолжало рубить тот самый сук, на котором оно сидело, хищнически эксплуатируя трудовые массы и не решаясь поднять свою самодержавную руку на достояние имущих классов. Те жалкие покушения на эти последние, покушения, которые позволяло себе в этом направлении правительство реакции 80-90-ых годов, в виде введения налогов на недвижимую собственность (1885), наследство (1882), процентные бумаги (20/V 1885 г.), носили характер ничтожных царапин, наносимых капиталу. Что же касается проекта подоходного налога (1884), то, само собой разумеется, ему так и суждено было остаться проектом, так как в подобных случаях правительству приходилось считаться с такой же сплоченной оппозицией буржуазии, как этой последней со стороны правительства в вопросе о реформе политической. Единственным реальным последствием этой неудачной политики явилось введение в 1885 году (30/IV) института податной инспекции и особых податных присутствий (15/I) при казенных палатах для заведывания торгово-промышленными дополнительными сборами. Таким образом, в конце концов, союз феодально-крепостнического государства и буржуазии, окончательно закрепленный в конце XIX века за счет трудового крестьянства и рабочего класса, не только не давал никаких прочных материальных гарантий в смысле укрепления основ народного и государственного хозяйства, но, заостряя экономические противоречия, вместе с тем должен был углубить и классовую борьбу, толкая в то же время правительственную власть на путь все усиливающейся реакционной социальной политики, которая получает особенно яркое выражение в период решительной ликвидации либерального наследства 60-х годов. Начатая в этом направлении разрушительная работа правительства 70-х годов теперь превращается в настоящую систематическую контрреформу.

Правда, правительство Александра III не сразу показало свои волчьи зубы, но в период первоначальной растерянности, под впечатлением цареубийства 1 марта, оно как бы вновь повторило нерешительный зигзаг эпохи «диктатуры сердца», хотя роль «лисьего хвоста» (по выражению Н. Михайловского) на сей раз был призван сыграть новый «калиф на час», славянофильствующий министр внутренних дел, граф Н. П. Игнатьев (см.). Несмотря на то, что в манифесте 29/ІV 1881 года и было твердо заявлено новым царем, что он «призван утверждать и охранять» во всей неприкосновенности «силу и истину самодержавной власти... для блага народного», однако, пока не была выяснена реальная опасность со стороны революционного лагеря, новое правительство обнаружило как будто некоторую склонность продолжить двусмысленную quasi - конституционную игру с русской «общественностью» в духе программы Лорис-Меликова, подвергнув новому обсуждению его проект «совещательных комиссий», утвержденный Александром II в самый день 1 марта. Лицемерно расписываясь в том же манифесте в своем уважении к «великим реформам минувшего царствования», правительство в лице нового министра внутренних дел вместе с тем уже в июне 1881 года делает первый опыт вызова в столицу «сведущих людей» для обсуждения вопроса о понижении выкупных платежей, за которым вскоре следует вторая сессия подобного же совещания (по вопросу о переселениях и питейному делу), чем открывалась эра так называемой «народной политики», намеченной также еще в докладе Лорис-Меликова. Дело доходит даже до проекта созыва «земского собора», представленного в особой записке графом Игнатьевым Александру III. Но на этом, собственно, и закончилась «успокоительная» министерская политика и карьера Игнатьева (май 1882 г.). Циркулярному красноречию на тему о «живом участии местных деятелей в деле исполнения высочайших предначертаний» в целях «примирения с обществом» и «искоренения крамолы... при постоянном живом содействии общественных сил» был положен немедленно предел, едва только правительству стало ясно, что за Исполнительным комитетом не стоит никакой реальной силы. На сцену тотчас же вновь выступает согласный триумвират Победоносцева (см.) — Каткова (см.) — Д. Толстого (см.), и реакция «в уповании на божественный промысел» начинает организовываться по определенной программе. Проект Лорис-Меликова стараниями Победоносцева окончательно проваливается в особом «совещании», и Александр III, еще наследником принимавший личное участие в комитете по борьбе с революцией в качестве непримиримого врага «конституций» с их «говорильнями», вступает теперь твердой ногой на путь контрреформы и контрреволюционной борьбы, первый приступ к которой уже был сделан графом Игнатьевым, опубликовавшим «Положение об усиленной и чрезвычайной охране» 4/ІХ 1881 года.

В поисках «живого содействия общественных сил», «ободрительное внимание» самодержавного правительства, прежде всего, было направлено в сторону его исконной опоры — дворянства, которое, однако, к этому времени как сословие представляло уже вполне «рассыпанную храмину». Процесс расслоения дворянства, подвигавшийся ускоренным темпом уже с 70-х годов, теперь привел его сословные кадры к еще более глубокому разложению. Экономическое оскудение в рядах поместного класса приводило, с одной стороны, к разъединению или даже полному отрыву от поместного дворянства его потомства, с другой — отслаивало в нем элементы аграрной буржуазии, средней и крупной, интересы которой все дальше расходились с той основной массой дворянства, которая (главным образом в центрально-черноземной полосе) упорно продолжала держаться крепостнических средневековых форм эксплуатации своих хозяйственных ресурсов и менее всего была способна отказаться от своих сословных традиций и потому особенно настойчиво цеплялась за обломки своих привилегий и царскую порфиру. Естественно, что в этой именно среде особенно широко были распространены реакционные настроения, выразителем которых являлись такие махровые идеологи сословно-крепостнического уклада, как симбирский дворянин А. Д. Пазухин, выступивший в 1885 году с сокрушительной критикой реформ 60-х годов, благодаря коим — по его заявлению — у нас было создано «бесформенное (бессословное) общество», руководимое беспочвенной, стремящейся к «потрясению основ» интеллигенцией. «В реформах прошлого царствования, — декларировал Пазухин, — мы усматриваем великое зло в том, что они разрушили сословную организацию», а потому «задача настоящего должна состоять в восстановлении нарушенного». Этот директивный лозунг, раздавшийся из расстроенных рядов крепостнического дворянства, и превратился в официальную программу министерства Д. Толстого (1882). «Вернуть дворянству его служилые права как по местному, так и по государственному управлению», говоря иначе, сделать его вновь монополистом политической власти, и укрепить права его «дворянской собственности» — таковы были средства, намеченные во имя осуществления основной цели. Рескрипт 21 /IV 1885 года (в ознаменование столетия жалованной грамоты дворянству) уже открыто провозгласил руководящей задачей нового курса, «чтобы российское дворянство и ныне, как в прежние времена, сохраняло первенствующее место» в империи. Задавшись целью реставрации всех привилегий дворянского сословия, правительство именно в крепостнических элементах этого сословия искало главной опоры в борьбе с «крамолой».

Введение института земских начальников (1889; см. XLII, 526/40) и новое «Положение о земских учреждениях» 1890 года (см. XXI, 239 сл.) и явились теми кардинальными мерами, с помощью которых государственная власть попыталась гальванизировать отмиравшее сословие с тем, чтобы вновь поставить его на страже самодержавной империи, следуя указанию Победоносцева, что дворянство «более, чем всякое другое сословие привыкло, с одной стороны, служить, а с другой стороны — начальствовать». «Безобразие представительного выборного начала» местных учреждений, по выражению Александра III, решено было заменить, с одной стороны, восстановленной вотчинной властью поместного дворянства, в лице земского начальника олицетворявшего «крепкую и близкую народу» попечительную власть, с другой — дворянским земством, превратив последнее в одно из звеньев государственного административно-бюрократического механизма. Идея юбилейной реставрации в особе «участкового» (проект Пазухина) земского начальника, екатерининского  капитана-исправника, или более близкого по времени мирового посредника (Д. Самарин) и вылилась в проект Д. Толстого, внесенный им в 1887 году в Государственный совет, а затем высочайшей санкцией мнения меньшинства совета превратившийся в закон 12 июля 1889 года. Объединяя в руках земского начальника, избиравшегося губернатором из потомственных оскудевших дворян, судебно-административные и полицейские функции, законодатель тем самым создавал в его лице типическую фигуру в стиле крепостной эпохи, нанося одновременно решительный и последний удар мировой юстиции и основным началам «судебных уставов» 1864 года. Крестьянская масса в местном помещике-дворянине, от которого не требовалось никакой особливой «эрудиции», получала почти безответственного начальника, судившего и рядившего ее дела и, в качестве хозяйственного и «нравственного» попечителя, властно вторгавшегося во внутренний быт деревни с патриархальной «лозой». Получив широкую власть над личностью крестьянина, сельскими обывателями, земский начальник в такой же мере обладал правом опеки и над органами крестьянского земского самоуправления в целом (руководство сельскими и волостными сходами, право приостановки их приговоров, наложение взысканий на сельских должностных лиц, утверждение волостных судей и старшин, и т. п.), распоряжаясь ими по своему произволу, раз, по его мнению, дело клонилось «к явному ущербу сельского общества». При таких условиях так называемые выборные «мирские» власти превращались просто в зависимых агентов земского начальника, в то же время как сам он являлся авторитетным органом центральной власти на местах, сохраняя вместе с тем под кокардой свое сословное помещичье лицо. Таким образом, земский начальник одновременно олицетворял собой в глазах «народа» диктатуру крепостнического государства и дворянского сословия в качестве представителя «твердой власти», специально приставленной к «мужику». Но ставка на дворянина этим не ограничивалась. Правительство реакции поставило своей целью создать монополию власти для дворянства в общегосударственном масштабе, с каковой целью оно одновременно приступило к коренному пересмотру Земского положения 1864 года. Уже в краткий период буферного министерства графа Игнатьева, когда начался осторожный, на тормозах, спуск нового правительства по наклонной плоскости реакционных «преобразований», была образована особая комиссия под председательством статс-секретаря Каханова (см. XXIII, 681/82, и XXI, 230/31) в целях «приспособления» правительственных учреждений к условиям «новой деятельности» органов местного земского, городского и крестьянского «самоуправления». Главным образом при этом имелось в виду (в духе программного циркуляра Игнатьева) и в данном случае заняться пересмотром учреждений местного управления с тем, чтобы, обезвредив «земскую оппозицию», «органически связать» самое земство с правительственной властью (самодержавием) и дворянскими верхами путем своеобразного компромисса между началами полицейско-бюрократического и буржуазно-правового государства. Причем, как и в плане Лорис-Меликова, здесь не скрывалась руководящая мысль этого фантастического плана превратить органы местного реформированного самоуправления в «полезное и необходимое средство для дальнейшей борьбы с крамолой», добившись таким путем «установления порядка и народного благосостояния, этих лучших щитов против анархических стремлений». Однако, последующим подбором «сведующих людей», введенных уже при министре Д. Толстом в «особое совещание» при кахановской комиссии, среди которых первую скрипку начал играть пресловутый А. Д. Пазухин, «труды» комиссии вскоре были похоронены по первому разряду, сама комиссия распущена, всякие двусмысленности и заигрывания с «общественными» элементами были отброшены, и решено было не правительственные учреждения «приспособлять» к местным, а как раз наоборот. В руки лидера сословно-крепостнической партии, а затем с 1885 года и официального сотрудника Д. Толстого в звании правителя его канцелярии, Пазухина, и была передана, вся «реформа». Толстой очень ловко при этом использовал на сей раз так называемую «государственную теорию» самоуправления, чтобы — по существу — просто его ликвидировать. Если в 60-х годах реформаторская бюрократия использовала «общественную» теорию самоуправления для того, чтобы лишить земские органы всякой власти и обкарнать их компетенцию с точки зрения недопустимости вторжения земств в сферу вопросов «общегосударственного» характера и таким путем в действительности лишить их настоящей автономии, то теперь, с целью окончательного ниспровержения всякого духа самоуправления, была пущена в ход «государственная» теория для того, чтобы с признанием государственного характера органов местного самоуправления превратить их в органическую часть административно-бюрократического аппарата империи. Объявляя решительную борьбу началам Земского положения 1864 года, Толстой приступил к коренному «исправлению сделанной ошибки», то есть к полному ниспровержению земских учреждений. С этой целью на помощь был призван сословный принцип, завуалированный в Положении 1864 года, теперь же открыто выдвинутый во главу угла реформы. Земство должно было перейти в руки дворянства, а через него... в министерство внутренних дел. Дворянство, утратившее было все свои прерогативы, призывалось вновь на «службу» своему старому хозяину. Разбив избирательные земские собрания на три курии — для дворян, крестьян и прочих лиц и ведомственных представителей, с устранением, однако, духовенства и евреев, новое «Положение», сократив общее при этом число гласных, рядом специальных определений гарантировало большинство мандатов за дворянством (с правом в некоторых случаях замены самого помещика его управляющим), создав таким способом земскую дворянскую олигархию. Возглавив при этом не только дворянские избирательные съезды, но и губернские и уездные земские собрания гласных председателями в лице губернских и уездных предводителей дворянства, новое «положение» придало весьма характерный стиль всей реформе. Столь явная привилегия представительства мотивировалась в объяснительной «Записке» к проекту «Положения» различием «способности» разных сословий к участию в деле государственного управления. А мы уже видели выше, что в этом отношении дворянство считалось как бы рожденным «начальствовать», в силу чего правительство, всячески поддерживая дворянское землевладение, преследовало при этом и ту цель, чтобы «привлечь дворянство к постоянному пребыванию в своих поместьях». Но, расширяя дворянское представительство, новый закон ставил вместе с тем в подчиненное к гг. помещикам положение «среднее» сословие (вторую курию) и окончательно упразднял крестьянское представительство, заменяя избрание гласных от крестьян назначением таковых властью губернатора из числа кандидатов, представляемых волостными сходами. Сконструированное таким образом земство, по мысли законодателя, должно было явиться послушным инструментом в руках государственной власти. Во имя данной цели земские управы (куда крестьяне доступа не получили) были превращены на этот раз в чиновные учреждения, члены которых утверждались губернатором с зачислением их на государственную службу, а вся работа земских органов поставлена была под бдительный контроль того же губернатора и состоящего при нем особого «Губернского по земским делам присутствия», представлявшего собой своеобразный бюрократический ареопаг, вершивший судьбы «земского дела», поскольку губернатору, председательствовавшему в присутствии, было предоставлено широкое право протеста против постановлений земских собраний, если, с точки зрения сего «хозяина» губернии, постановления эти «нарушали интересы населения». Ему же вкупе с министром внутренних дел принадлежало также и право утверждения определенных постановлений тех же собраний. Такова была в основных своих чертах эта злостная пародия на земское самоуправление, пытавшаяся при посредстве «необходимых улучшений» Положения 1864 года вернуть местное управление к порядкам дореформенной России путем привлечения «благонамеренных» элементов землевладельческого сословия в помощь губернским властям. Реставрируя таким образом «служебные» права дворянства на местах, правительство, при посредстве вполне зависимого от него и протежируемого им сословия, достигло почти полной бюрократизации земских учреждений, крепко спаяв их с общегосударственной административной системой. Нельзя сказать, однако, чтобы ставка на крепостника-дворянина оправдала надежды правительства Александра III. Разложившаяся масса оскудевшего сословия, падкая до царских подачек, реакционно агрессивная, особенно в своих правящих верхах, оказалась мало способной к организованной работе на местах, так что правительству, в конце концов, не удалось задушить земской оппозиции. Альтернатива, поставленная Витте перед правительством «обожаемого» им монарха в его известной «Записке» — «самодержавие» или «земство», а с ним рано или поздно «конституция» — не была лишена достаточной прозорливости, как увидим ниже. Правительство и само чувствовало себя далеко неудовлетворенным в данном случае и вынуждено было еще раз увеличить нажим сверху, вводя в дальнейшем ряд новых стеснений земской деятельности. Так, с означенной целью оно усилило контроль над составом членов училищных советов (7 февраля 1895 г.) и особенно существенно ограничило полномочия земств по продовольственному делу и земскому обложению, в целях усиления давления на земское хозяйство (12/VI 1900 г.) и ослабления влияния земства на массу крестьянского населения. В последнем смысле правительству в известной мере удалось достигнуть определенных результатов. В глазах крестьянства понятия «земского» и «земства» как бы сливались в одну «господскую» организацию, далекую и чуждую его кровным интересам. Дворянско-помещичий характер местной контрреформы 1889-1890 годов в данном отношении слишком выпирал наружу и давал себя чувствовать бесправной деревне.

Если, таким образом, правительство Александра III в своей сословной политике стремилось мобилизовать вокруг себя, в первую очередь, «верноподданное» дворянство пазухинской, бехтеевской и т. п. марки, сторонясь либеральной аграрно-дворянской буржуазии, увлечь которую за собой при помощи игнатьевских посулов ей так и не удалось, то совершенно очевидно, что в отношении торгово-промышленной буржуазии ему приходилось вести особо осторожную линию. Мы уже знаем, что, несмотря на кризис 1885 года и катастрофу 1891-1892 годов, все же частью уже 80-е и в особенности вторая половина 90-х годов должны быть признаны временем значительного развития промышленного капитализма. Процесс этот одновременно сопровождался ростом и культурным подъемом городов. Городская буржуазия при этом заметно европеизируется, постепенно утрачивает свое «разуваевское» чумазое обличье, организуется сама (акционерные общества, съезды, промышленные объединения) и по-новому начинает организовывать свое производство, притягивая в то же время к себе все новые и новые кадры обслуживающей ее интеллигенции, прилив которой к городским центрам заметно теперь возрастает. Всероссийская перепись 1897 года весьма показательно установила необычайно быстрый рост городской России (с 1885 по 1897 г. население городов возросло на 18,7%). Начавшийся еще в 70-х годах, этот рост отразился не только на развитии старых (Ростов-на-Дону, Екатеринослав, Лодзь), но и образовании новых городских поселений, чему немало способствовало также развитие железнодорожной сети. С ростом городов повышался и их культурный уровень, и городское хозяйство, естественно, обнаруживало тенденцию к соответственному развитию. Однако, этот подъем общего тона городской жизни неизбежно впадал в противоречие с возрастающей политической реакцией, явно вступившей в свои права особенно с середины 80-х годов, когда игнатьевские разглагольствования сменились «деловым» министерством Д. Толстого. Покончив с земством, правительство тем менее было склонно мирволить в этом направлении городской буржуазии. В конечном счете, и в своем обращении с этой последней оно взяло тот же курс двойственной политики. Всецело поддерживая ее классовые интересы в сфере производственных отношений и ее «хозяйский» авторитет в столкновениях с рабочими, правительство не допускало никаких уступок в смысле дележа властью с представителями капитала, усиливая в данном смысле свою опеку над городской буржуазией в той же степени, как это им было сделано в отношении земства. И там, где обе стороны этой двуединой политики вступали в роковой конфликт между собой, правительство, как это имело место в деле его «рабочей» политики, не останавливалось — в интересах самозащиты — и на мерах, направленных явно против интересов капиталистов. Достаточно напомнить, что как только рабочее стачечное движение начало принимать все более внушительные размеры, правительство вынуждено было в данном случае вступить на путь той же демагогической, подкупающей «народной политики» по адресу рабочего класса, как это было им проведено относительно деревни. Боясь, чтобы движение пролетариата не перекинулось на политическую почву, министерство Д. Толстого «ради порядка и общественного спокойствия» поспешило с опубликованием целого ряда фабричных законов (1882-1886), регламентирующих (в смысле ряда ограничений) применение детского и женского труда в производстве, порядок расчета с рабочими, а позднее (в 1897 г.) вводящих даже сокращение рабочего дня (до 111/2 час.) и ряд новых аналогичного характера правил (об ответственности за увечье, о фабричных старостах — 1903 г.). В тех же целях последовало в 1882 году и введение института фабричной инспекции, фактически, впрочем, под давлением фабрикантов превращенной в министерство Вышнеградского в свою полную противоположность (закон 1890 г.). Как известно, позднее фабричные инспектора были подчинены окончательно губернской власти (1903), чем завершен был процесс постепенного превращения последних из «посредников» между трудом и капиталом в полицейские органы, причем было произведено и «очищение» личного состава инспекции и значительно ослаблено действие вышеуказанных фабричных законов 80-х годов в пользу фабрикантов (см. ХХХVІ, ч. 4, 290/94). Но наивысшей точки отмеченная выше «рабочая» политика, особенно раздражавшая предпринимателей, достигла в знаменитой «зубатовщине» (конец 90-х и начало 900-х гг.). Констатируя в отчете Государственного совета уже в 1886 году, что «постепенно накопляющееся в классе фабричных рабочих недовольство», вызываемое отсутствием правильной регламентации «взаимных отношений фабрикантов и рабочих», «делает его благоприятной, восприимчивой почвой для преступных учений», правительство, напуганное новым ростом стачечного движения, готово было в данном случае, пытаясь овладеть рабочим движением, идти против фабрикантов. Но как бы ни были все эти вынужденные подачки рабочему классу и своеобразное заигрывание с ним неприятны классу капиталистов, они все же с избытком покрывались тем покровительством промышленности, которое как раз в 90-х годах достигает своего апогея, когда под прикрытием таможенной стены российский капитал чувствовал себя полным хозяином на внутреннем рынке.

Однако, дело вновь получало иную постановку, как только вопрос переходил на «политическую» почву и заходила речь о том, кому быть «хозяином» в городе, в чьих руках должно быть «управление, то есть реальная власть в черте так называемых «городских поселений». Дело в том, что физиономия последних значительно изменилась под влиянием все возрастающего уплотнения и дифференциации городского населения. Росту крупного капитала соответствовал и дальнейший рост городской буржуазной демократии (квартиронанимателей), рабочих и бедноты. Все эти факты, осложняя задачи городского хозяйства и управления, не могли не отразиться на постановке органов так называемого городского самоуправления, создавая и усиливая все новые и новые противоречия между потребностями развивающегося пореформенного города и теми узкими рамками, в которые была заключена работа этих органов по Положению 1870 года (см. XVI, 31/41). Огромный рост казенной недоимки, накопленной городами, подсказывал и правительству своевременность соответствующей реорганизации городских учреждений. Но в условиях окончательно утвердившейся в начале 80-х годов реакции и с переходом правительства самодержавно-бюрократической империи от обороны к наступлению вопрос о городской реформе должен был получить тот же специфический уклон и постановку, как и вся внутренняя политика ликвидаторов опасного наследства 60-х годов. Вопрос мог идти, во всяком случае, не о развитии Положения 1870 года в направлении домогательств либеральной буржуазии, мечтавшей о расширении своих избирательных и иных «прав» и создании «автономных» городских учреждений, каковые тенденции проникли даже в известной мере в проекты кахановской комиссии. Катков уже в 1884 году, поэтому, начал кампанию против «фальшивых воззрений», вызванных к жизни «реформами минувшего царствования» и связанных с представлениями «о каких-то самостоятельных в государстве и от него независимых властях» в роде «земских и городских учреждений» с их игрой в «парламенты». Что касается правительства, то хотя оно готово было передать городское дело в руки крупной буржуазии в смысле «хозяйственном», но зато тем ревнивее старалось оградить и в данном случае свои верховные права, ставя городские учреждения в такое же отношение к себе, как и земство. В имен. высочайшем указе 11/VІ 1892 года при введении нового Положения прямо было сказано, что целью реформы являлось «согласование порядка действий городского общественного управления с началами, преподанными в недавнее время для деятельности земских учреждений», то есть обеспечение незыблемости основ самодержавия путем усиленной бюрократизации всей системы городского управления. Конечно, и на этот раз была пущена в ход все та же «государственная» теория самоуправления, объявлявшая ex cathedra устами профессора Градовского (см.; курс 1883 г.), что органы местного самоуправления должны «входить в состав местной администрации в качестве органической ее части», разумеется, на началах широкой общественной самодеятельности. Нечего и говорить, о какой «самодеятельности» и «власти» городского «самоуправления» могла идти речь в условиях российского самодержавия, да еще в такой момент, когда правительство, запуганное призраком революции, старалось задушить всякое проявление общественной самодеятельности. Указ 12/VІ 1890 года, поэтому, поспешил подчеркнуть, что земские и городские выборные учреждения являются органической частью «общего учреждения губернского». Отсюда — и весь стиль контрреформы 1892 года.

Понятно, что новое Положение при таких условиях тщательно избегает самого выражения «городское общество» и заменяет его характерным термином «городское поселение», под которым разумеется не политическая корпорация, а просто административная единица «казенного» управления (Городское положение, ст. 7 и 137). Но понятие городского поселения отнюдь не совпадает с понятием городского населения. Официально городское «поселение» представляется лишь ничтожной частью этого последнего под условием высокого имущественного ценза, с помощью которого правительство и в городе имело в виду объединить вокруг себя заведомо «благонадежные» и законопослушные элементы промышленной и торговой буржуазии. Таким путем, сокращая численный состав городских дум и передавая городские учреждения в руки крупных цензовиков, экономической верхушке города, домовладельцам и владельцам промышленных предприятий, Городское положение решительно отстраняло от всякого участия в них не только трудовые классы, но и мещанство (весь прежний третий и частью второй разряд избирателей), не говоря уже о квартиронанимателях, а вместе с тем, как и в земстве, и евреев, усматривая в последних опасный «фермент брожения», достаточно ярко заявивший себя в революционном движении 70-х годов. Но, создавая таким образом в городе муниципальную олигархию имущих классов (цензовой буржуазии), правительство всю власть оставляло, однако, в своих руках. Городские думы превращались им в совещательные органы губернской администрации, самостоятельная компетенция коих была сведена почти к нулю. Согласно Положению, нет «окончательных» постановлений думы; почти все они требуют санкции высшей администрации (губернатора или министра внутренних дел), которой принадлежит, в конечном счете, суждение о том, соответствует или нет то или иное думское постановление не только букве и духу закона, но и «общим государственным пользам и нуждам», а также и «интересам местного населения». Контроль и опека правительства таким образом связывают по рукам и ногам «государственное» городское самоуправление. Еще резче это подчинение городских учреждений общей администрации сказывается на городских управах, которые, подобно земским  превращаются из исполнительного органа думских собраний в зависимый орган губернской администрации, коллегию выборных чиновников, состоящих на государственной службе, так что через их посредство городское «общественное управление» в действительности возглавлялась местным губернатором, так как, в конце концов, управа заменяла и самую думу, откуда и развился впоследствии неизбежный антагонизм между ними. Если же, сверх всего, мы примем во внимание, что губернатор мог в известных случаях влиять на самый состав дум, что ему принадлежало право утверждения и увольнения должностных лиц городского самоуправления и наложение на них дисциплинарных взысканий, что бюджетное право городского общественного управления почти сводилось на «нет», что городские думы могли лишь «составлять» обязательные постановления, издавались же они тем же губернатором, — то нам станет совершенно очевидно, что подобие самоуправления, созданное реформами 60-70-х годов, на сей раз теряло, по существу, и последние свои декоративные черты. По существу, это была система казенного управления через состоящих на государственной службе выборных чиновников, поставляемых крупной городской буржуазией. Таким образом, правительство и в данном случае могло считать свою цель достигнутой, создав своеобразный образчик буржуазно-бюрократического «самоуправления». Правда, тяжелые путы административной опеки, наложенные на муниципальную корпорацию, не могли не вызвать известного недовольства среди наиболее культурной части думского меньшинства, но в общем недовольство это пока не могло получить достаточно серьезного выражения. Материальная зависимость крупной буржуазии от государства вынуждала городских заправил не только соблюдать известную лояльность в отношении царского самодержавия, но и повергать к его стопам свои верноподданнические чувства при каждом представляющемся к тому подходящем случае. Впрочем, среди этой правящей группы «хозяев» города, особенно в крупных городских центрах, тогда же начала образовываться небольшая прослойка цензовой интеллигенции, обнаруживавшая явно оппозиционно-демократические тенденции и склонная переступать границы дозволенного. Однако, ее удельный вес был не велик, и руководство «городским делом» оставалось всецело в руках наиболее состоятельной и консервативной группы гласных, хозяйственная политика которой, без особых помех, направлялась явно к выгоде представляемой ею наиболее обеспеченной части городского населения. Это сказывалось, прежде всего, в политике обложения городских дум, стремившихся перебросить главную тяжесть городских прямых налогов (по оценочному сбору) на спину наименее обеспеченного большинства населения, отстраненного от всякого участия в городском управлении. В том же смысле действовала и скрытая система косвенного обложения населения в порядке оплаты разного рода муниципальных услуг, эксплуатации различных городских предприятий, получивших особое развитие с конца XIX столетия с ростом муниципального капитализма, преследовавшего очевидную цель покровительства крупной торговле и промышленности. Те же классовые тенденции сказывались и в целом ряде мероприятий, направленных на обслуживание культурных потребностей населения. Здесь также на первом месте стояли интересы привилегированного меньшинства, поскольку ряд мер данного характера распространялся главным образом на центральные части города, не задевая его окраин, рабочих кварталов, заселенных беднотой, и лишь косвенно отражаясь и на них. Таким образом, городское хозяйство и благоустройство 90-х годов, несомненно, прогрессировали в соответствии с ростом интересов городской буржуазии и в тех пределах, какие ему были отмежеваны правительством и его двойственной политикой. Одной рукой поощряя, а другой всячески тормозя работу городской организованной буржуазии, царское правительство и в настоящем случае продолжало вращаться в кругу неразрешенных противоречий, стремясь удержаться, во что бы то ни стало, на своих реакционных позициях.

Но нигде этот злостный характер царской политики не заявлял себя с такой силой, как в его отношении к трудящимся классам, с которыми правительству Романовых нечего было делить и с интересами которых оно менее всего намерено было считаться. Стремясь спасти свое самодержавие, оно искало, как мы знаем, опоры в последних обломках поместного дворянства в союзе с крупной буржуазией. Союз этот всей своей силой был направлен против трудового крестьянства и городского пролетариата, становясь все тесней и принимая все более агрессивный характер по мере роста классовой борьбы и усиления аграрного и рабочего движения. К началу XX столетия, перед лицом общего врага, союз этот окончательно оформляется как дружественный союз крепостнического государства с промышленной буржуазией, тем самым стимулируя выявление своих классовых позиций как промышленным пролетариатом, так и деревенской беднотой, по мере того как классовая борьба приобретала все более свой подлинный политический характер. Выше уже было указано, что экономическое положение деревни в данном периоде может быть характеризовано как процесс катастрофического роста ее разорения. «Деревенская неурядица», непрерывно возраставшая под влиянием классового расслоения сельского «мира», так художественно запечатленная пером Гл. Успенского, достигает теперь особой остроты. Уже в конце 80-х годов царская жандармерия отмечает с беспокойством, что «жизнь крестьян идет путем неверным и опасным». Но ближайшим следствием этих наблюдений, как мы уже знаем, явилась толстовская реформа 1889-90 годов, которая в отношении крестьянства не только закрепила, но и усугубила его сословную обособленность и окончательно оформила второе закрепощение деревни сословию помещиков. Нельзя не вспомнить по этому поводу «замечательной» речи Александра III во время коронации, в которой царь, обращаясь к волостным старшинам, призывал крестьян покорно повиноваться «своим предводителям дворянства». Если для дворян эта реформа носила характер, хотя и весьма запоздалой, реставрации некогда пожалованных им привилегий, то для крестьян она являлась реставрацией крепостного права в условиях пореформенного хозяйства. Истинный смысл и реальная ценность «народной политики» министерства Бунге нами уже была оценена. Гораздо существеннее для судеб деревни были те меры, которые были направлены на реорганизацию ее сословного самоуправления, если вообще позволительно так именовать и эту злостную пародию на последнее. С введением института земских начальников, как было выяснено выше, крестьянские «мирские» выборные органы окончательно превратились, с одной стороны, в безгласных агентов полномочного представителя дворянской диктатуры и министерства внутренних дел, а с другой — в совершенно чуждую крестьянской массе клику сельского «начальства», набираемую из деревенских отщепенцев, тянувших руку местных «мироедов», кулацкой сельской буржуазии, и беспрекословно выполнявших предписания начальства. Волостное и сельское общество, подавленное опекой «земского», прикрепленное к своему «миру», своим наделам, а в лице отдельных своих членов и к семье, лишенное общегражданских прав в распоряжении своим имуществом и связанное податной круговой порукой, представляло — по существу — совершенно бесправную «ассоциацию», крепостную «общину», тщательно изолированную в своей сословной обособленности, которой ни мало не смягчало своеобразное представительство крестьянской курии в дворянском земстве. Между тем, именно на это обездоленное «сословие» всей своей непомерной тяжестью ложилась львиная доля общегосударственных (прямых и косвенных), местных земских и, наконец, собственных мирских налогов и особых сборов, не говоря уже о всякого рода натуральных повинностях. В довершение всего, опутанное кабальными отношениями в порядке «свободного договора» в своих нерасторжимых соседских связях с помещичьим хозяйством, крестьянство — вместо защиты со стороны царского правительства, в которое оно еще продолжало наивно верить, получало с его стороны жесточайшие удары крепостнического бича, как это имело место, например, с законом 1886 года — о найме на сельскохозяйственные работы, законом, грозившим батраку за нарушение контракта уголовной карой. Таким образом, на крестьянство, с реставрацией власти дворянства на местах, пало тяжелое ярмо двойного закрепощения — государству, установленное еще актом 19 февраля, и вновь восстановленное — помещику. Деревня при таких условиях оказалась загнанной в безвыходный тупик. Естественно, что при все возрастающем расстройстве деревенского хозяйства и таком же росте бесправия крестьянства в обстановке разнузданной дворянской реакции с особенной силой с 80-ых годов начинает расти стихия массового крестьянского движения, достигающего своей высшей точки в 1902 году. От голодных бунтов оно поднимается до размеров разгорающейся с силой деревенского пожара аграрной революции. Тот самый «терпеньем изумляющий народ», о котором еще в 70-ых годах с великой тоской скорбела народническая интеллигенция, изверившаяся, в конце концов, в его «бунтарских» способностях, теперь поднимал социальную революцию, будучи поставлен лицом к лицу со своим исконным классовым врагом, насевшим на него с новой силой. Недаром жандармы «царя-миротворца», утвердившего широчайшее применение телесных наказаний в виде крепостнической «лозы», в качестве сословной «привилегии» сельского населения, забили тревогу уже в 80-ых годах. Крестьянские волнения быстро растут вширь и вглубь, распространяясь по всей стране. Если с 1881 по 1888 годы их официально зарегистрировано 192 случая, то за время с 1900 по 1904 годы они достигают рекордной цифры — 670. Отовсюду несутся грозные вести: «В воздухе висит что-то зловещее», как доносят в 1901 году из Воронежской губернии. «Жизнь в деревне стала до крайности напряженной (подтверждают в 1902 г. из Пензенской губернии). Деревенская тишина почти каждую ночь нарушается звоном набата... Помещики так напуганы, что предсказывают революцию»! «Каждый день на горизонте зарево пожаров, горят усадьбы», — пишут из других мест дворяне-помещики. Движение принимает действительно массовый, «народный» характер. В него вовлечена не только беднота, но и середняцкая толща, устремившаяся громить барские имения, запахивать помещичьи нивы, рубить помещичьи леса. Ни военные усмирения, ни карательные экспедиции с дикой экзекуцией, ничто уже не могло остановить поднявшейся деревни. Зловещий «красный петух» явился, действительно, предвестником грядущей социальной революции. Предчувствие помещиков, в свое время, в шутливой форме выраженное еще И. С. Тургеневым в разговоре с Я. П. Полонским, на этот раз принявшее уже не шуточные формы, оказалось настоящим предсказанием приближающейся расплаты. Почва начинала колебаться под ногами самодержавно-крепостнического государства. Роковые «предчувствия» делателей реакции по рецепту К. Леонтьева и Пазухина приобретали тем более тревожный и прямо панический характер, что, параллельно с ростом движения в деревне, столь же ярко разгоралось в городах и промышленных центрах рабочее движение.

Выше уже было указано, что период 80-90-х годов отмечен, вместе с ростом промышленного капитализма и крупной буржуазии, таким же ростом пролетариата. К концу XIX столетия армия пролетариата может быть исчислена уже в грандиозной цифре в 10 миллионов человек. И эта армия неудержимо росла. Если в 1895 году министр финансов считал еще возможным писать в своем отчете, что «в России, к счастью, не существует рабочего класса в том смысле и значении, как на Западе, и потому не существует и рабочего вопроса», то министр внутренних дел уже в 1897 году должен был констатировать, что «забастовки фабричных, заводских и даже цеховых рабочих сделались заурядным явлением» и рабочего вопроса в портфель не спрячешь, а через 3 всего года специалист по «рабочей политике» Зубатов без всяких уже обиняков заявлял, что в России «рабочий класс — коллектив такой мощности, каким в качестве боевого средства революционеры не располагали ни во времена декабристов, ни в период хождения в народ, ни в момент массовых студенческих выступлений». Эта ретроспективная справка, несомненно, делала честь прозорливости творца «полицейского социализма» начала XX века, организовавшего знаменитое шествие 50-ти тысяч рабочих к памятнику Александру II в день 19 февраля 1902 года, в качестве своеобразной репетиции к историческому 9 января. Все эти свидетельства, при всей своей специфичности, подтверждали факт колоссальной важности — образование класса российского пролетариата как «боевого средства» надвигавшейся революции, отсутствие которого до сих пор делало бесплодными все революционные выступления русской интеллигенции и борьбу крестьянства. Хотя связи рабочей массы с деревней, в процессе усиленной пролетаризации крестьянства, и не были порваны окончательно, но «раскрестьянивание» рабочего в эти годы подвигалось ускоренным темпом. Образование кадров городского пролетариата, наследственно прикованных к станку, явно сказывалось в том новом характере, который приобретало рабочее движение. Вынужденные стачечным движением 80-х годов подачки фабричного законодательства, к тому же весьма скоро подвергшиеся соответствующим «разъяснениям» и ограничениям в порядке их применения под давлением фабрикантов, являлись лишь жалкими заплатами, не устранявшими ни ужасов безработицы в периоды промышленных кризисов, ни беспощадной эксплуатации труда капиталом, ни такого же бесправного положения рабочей массы, всякий протест которой рассматривался как «бунт». Правительство самым беспощадным образом расправлялось с «забастовщиками» при малейшем уклонении рабочего движения с того пути, на который пыталось оно его сдвинуть. Лишенная всякой легальной организации, первыми «опытами» которой явились лишь провокаторские зубатовские «общества взаимопомощи» (1902), окруженная постоянным сыском у себя на фабрике, рабочая масса с ростом резервной армии труда в деревне и городе вынуждена была собственными силами и средствами искать выхода из своего невыносимого положения. Но если легально она представляла из себя распыленную массу «отдельных посетителей» фабрики, за которыми правительство не признавало никаких организованных форм объединения и само не давало им никакого «сословного» оформления под общий стиль своего реакционного строительства, то самые условия капиталистического производства позаботились сплотить эту пеструю массу выходцев деревни и бывших мелких производителей в дисциплинированную и солидарную «армию труда». Именно в этом и заключалась самая характерная черта той эволюции, которую пережила «язва пролетариата», образовавшаяся, несмотря на все «реформаторские» предохранительные средства, на теле полукрепостнической, полукапиталистической самодержавной романовской монархии. От рабочих неорганизованных бунтов через мирный «экономизм» стачечного движения к классовой революционной борьбе пролетариата — так можно было бы определить основные этапы этой эволюции. В практике все возраставшего рабочего движения, вновь усилившегося особенно в 1895-97 годах, рабочая масса обрела ту школу своего классового воспитания, в которой она выращивала свою организованность, железную дисциплину и классовое самосознание (см. история рабочего класса в России, XXXVI, ч. 4, 284/317). Но, продвигаясь первоначально по этому пути своими собственными силами, рабочая мысль, ясно различая своего классового врага в лице своего хозяина, еще не умела связать «рабочего дела» с «политикой», капитализма с царизмом, без чего не могло быть места и подлинной классовой борьбе, ибо «всякая классовая борьба есть борьба политическая» («Коммунистический манифест»). Однако, чтобы подняться на такую высоту классового самосознания, рабочим движением должна была овладеть «революционная теория», которая в свою очередь сама становится действенной, когда ею овладевают массы. Но такую теорию пролетариат мог получить только от революционной интеллигенции и притом лишь после того, как эта последняя освободилась от своих народнических утопий, а рабочим движением был изжит переходный период «мирной» профессиональной борьбы за «копеечные» интересы, в целях улучшения своего материального положения при капиталистическом строе вместо борьбы за его ниспровержение. В этом периоде, среди части пропагандистской мелкобуржуазной интеллигенции, пошедшей в хвосте рабочего движения, даже возникла оппортунистическая идеология так называемого «экономизма», пытавшаяся возвести в принцип «самостоятельное», чисто «рабочее» движение, предоставляя «политику» либералам. На той же почве вырос и зубатовский «экономизм», пытавшийся было увести рабочую массу в лагерь контрреволюционной реакции, но потерпевший полное поражение, так как массы пошли по пути открытой классовой борьбы. От морозовской стачки 1885 года, через массовые петербургские стачки 1896 года, российский пролетариат проследовал к ростовскому движению 1902 года и, наконец, к первой всеобщей стачке, охватившей в 1903 году весь промышленный юг, демонстрируя тем самым свою подлинную революционность как сплоченный класс. Но для того, чтобы повести пролетариат в бой с самодержавием и капитализмом нужен был вождь, руководящая организация, боевая теория. Все это дала та группа революционных марксистов во главе с Лениным, которая на своем знамени написала боевой лозунг I Интернационала: «Освобождение рабочего класса должно быть делом самих рабочих», и на рубеже двух столетий сумела положить основание партии революционного пролетариата (см. ниже — история революционного движения в России).

Но прежде чем этот факт всемирно-исторического значения завершился, русской общественности и революционной интеллигенции пришлось пройти сквозь горнило все той же сплоченной реакции 80-90-ых годов, охватившей на первых своих ступенях и значительные круги интеллигентного общества.

Переходя теперь к характеристике судеб этого общества и борьбы с ним двух последних Романовых, мы должны отметить, что к тому моменту, когда названная борьба получила наиболее напряженный характер, в недрах самодержавной империи уже сложились основные революционные кадры грядущей первой русской революции, мощными предвестниками которой явились аграрное движение в деревне и рабочее движение промышленных центров. Только с выступлением широких трудовых масс может идти речь о настоящей революции, до тех пор можно говорить лишь о революционных «движениях», но не о революции. Крахом одного из таких движений началось и царствование Александра III, вступившего с 1883 года на путь «твердой» реакции, как только стало ясно, что за последним выступлением «Исполнительного комитета Народной воли» революции не последовало. Все меры внутренней, а отчасти и внешней политики четвертьвековой реакции и были направлены на предотвращение «русской революции», борясь с которой оба монарха, и Александр III и Николай II, — по существу — лишь ускоряли ее неизбежный взрыв.

Удар, нанесенный царизму 1 марта 1881 года, от которого новое правительство, однако, довольно скоро оправилось, несомненно, более сильное впечатление произвел на русскую общественность. Свирепая расправа с «первомартовцами» и последними народовольцами (после предательства Дегаева; 1883), вся иллюзорность упований которых на народный «взрыв» стала совершенно очевидной, привели к широкой идейной реакции. Первое десятилетие после «катастрофы» при таких условиях прошло для русского общества под знаком временного господства среди как дворянской, так и разночинной интеллигенции упадочных настроений, глубокого разочарования, в обстановке идеологического кризиса и почти полного «бездорожья». На этой почве и расплодилось тогда целое поколение «хмурых людей», так называемых «восьмидесятников», «лишних людей новой формации», по определению А. П. Чехова, которые и были так художественно разоблачены им в целой галерее «нытиков» и «кисляев», выведенных в его глубоко обличительных творениях, начиная «Ивановым», «Дядей Ваней» и кончая его последними произведениями. В процессе разложения общественных идеалов 70-х годов и гибели утопии революционного народничества начался вместе с тем общественный разброд, а в связи с ним и пересмотр старых программ и поиски новых путей. Потеряв веру в силу заговорщических средств (революционный террор) вместе с верой в «народ», народничество, в лице его эпигонов, уходит теперь в «культурничество», отдавшись мелкой «кротовой» работе, которая в последнем счете выродилась в «абрамовщину» (см. I, 59), возводившую в «панацею» пропаганду «постепеновства» и «малых дел» на «ниве народной», стремясь таким путем (по словам Ленина) «заштопать», «улучшить» положение крестьянства при сохранении основ современного общества». И в то время как Карышев, В. В. и их единомышленники пытались в том же направлении, в союзе с Н. Михайловским, Ник.-оном и др., обосновать «особый путь» исторического развития России в обход якобы мертворожденного русского капитализма, публицист «Недели», провозгласившей эру «реабилитации действительности», Юзов-Каблиц, в своих полемических «Основах народничества» (1882-1893), отрешившись от былых своих «увлечений», громил интеллигенцию за ее стремление навязать народу «чуждые» ему формы быта. На борьбу против революционной интеллигенции, окончательно разгромленной, и «заразы» социализма с новым ожесточением выступил Катков, открывший на страницах «Московских Ведомостей», с их монополией «свободы» слова, настоящую травлю этой интеллигенции и так называемых освободительных заветов эпохи реформ. Об руку с ним идут такие лица, как профессор Б. Н. Чичерин, знакомые уже нам «консерваторы с прогрессом», энергически апеллировавшие теперь к «твердой власти», и эпигоны славянофильства, в лице И. Аксакова, Данилевского, Леонтьева окончательно солидаризовавшиеся с «кощеем бессмертным» реакции трех царствований, К. Победоносцевым, доведя в этом смысле свою реакционную пропаганду и философию до последнего предела. В то же время кающиеся дворяне, в лице своего последнего величайшего представителя Л. Толстого, решительно сходят с арены общественной борьбы, и «толстовство», после появления известного обращения яснополянского проповедника «Так что же нам делать?» (1884), временно с новой силой увлекает растерявшуюся интеллигенцию на путь «непротивленства» и личного «спасения», куда ее уже тянуло с конца 70-х годов. И среди наступивших «сумерек» и общего застоя, как последняя судорога умирающей в эмиграции «Народной воли», гибнут последние ее приверженцы в тщетной попытке повторить роковое «1-е марта» в 1887 году (террористическая фракция Лукашевича — А. Ульянова).

Вместе е окончательным отмиранием этой некогда столь яркой полосы в истории русской общественности и культуры, окончательно завершается и классический период дворянской литературы, столь четко отмеченный господством романа. В 1883 году сходит в могилу, дорисовав свои последние «Старые портреты» (1881) и набросав проникнутые глубочайшим пессимизмом «Стихотворения в прозе» (1882), И. С. Тургенев; далеко отбрасывает свое художественное перо «великий писатель земли русской», Л. Н. Толстой, не внемлющий предсмертному призыву автора «Отцов и детей»; умолкает и певец Обломовки. Почти одновременно гибнут в расцвете молодости: В. Гаршин (1888), подавленный сознанием бессилия человеческой личности, этого «пальца от ноги», и ее бесплодных устремлений к «свободе» в мире, где торжествует безраздельно «зло» («Трус», «Attalea princeps», «Красный цветок»), а еще ранее С. Надсон (1886), в унисон с ним пропевший свои скорбные песни о победе смерти над жизнью и «подвигах» Герострата, которым обречен человек («Наше поколенье», «Из тьмы времен», «Завеса сброшена», «Умерла моя муза»). Оба они пали жертвой окружающей их безотрадной атмосферы, «когда — по словам Некрасова — свободно рыскал зверь, а человек бродил пугливо», снедаемые мрачным пессимизмом развенчанной в своем идеализме одинокой личности. И рядом с ними нельзя не поставить самого яркого выразителя тех же настроений в разночинной среде, Г. Успенского, этого разочарованного народника, собиравшегося на закате своих дней вместо «Власти земли» написать книгу о «Власти капитала» и кончившего мрачной тоской, под гнетом которой угас его светлый ум. Но, параллельно с этими гнетущими настроениями, как бы по контрасту с ними, как это обычно наблюдается в реакционные эпохи, в литературе в период «оскудевающей» дворянской культуры и общего упадка вновь водворяется служение «чистому искусству» в форме так называемых «декадентства» и «символизма» (1894-1895) с его рафинированным и извращенным «эстетством», нарочитым «богемством», доведенным до виртуозности культом слова, эгоцентрическим индивидуализмом, крайностями эротики и мистики, при столь характерном при этом погружении в «нирвану эстетики» и аполитизм (Мережковский, Гиппиус, В. Брюсов, Бальмонт, А. Белый, кончая А. Блоком). В соответствии с распадом выродившейся дворянской культуры разлагается и созданный ею художественный стиль, и на смену классическому роману нарождается литература так называемых «малых форм» (новеллы), величайшим мастером которой явился А. П. Чехов. Старый дореформенный феодально-крепостнический «усадебный» быт лежал уже в развалинах, новый находился еще в процессе своего образования. Ничего законченного, цельного на смену «уходящей Руси» еще не сложилось. Жизнь являла зрелище пестрой смены и смеси противоречивых фактов и впечатлений, не отстоявшихся общественных и бытовых форм, не дававших необходимых условий для широкого творческого художественного синтеза. Но прежде, чем начался этот реконструктивный период по созданию новой художественной литературы, возглавленной именами Чехова, Короленко и М. Горького, а вместе с этим и по утверждению новой общественной идеологии, должен был окончательно завершиться процесс реакционного отлива внутри русского общества, открывший столь широкий простор для наступательной кампании правительства.

Почувствовав себя победителем после казни «первомартовцев», правительство Александра III с тем большим ожесточением кинулось «бить лежачего», ту самую русскую интеллигенцию, делом которой — как это доказывал Победоносцеву секретарь съезда мировых судей Н. Петерсон в особой «Записке» 14 марта 1882 года — было «злодеяние 1 марта». Еще в краткие дни министерства графа Игнатьева, которого Б. Чичерин в приветственном письме тому же Победоносцеву (6/VІ-1882 г.) прямо обвинял в «разрушении» государства, правительство уже начало «осаду» русского общества, положив начало эпохе «временных правил» изданием «Положения о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» (14 августа 1881 г.), коими вводилась так называемая «усиленная и чрезвычайная охрана» в целях борьбы с «крамолой». По существу, этим «временным» законом, объединившим и расширившим соответствующие мероприятия 1878 -79 годов и превратившимся тотчас же в постоянный, большая часть страны поставлялась вне закона, путем передачи дискреционных полномочий министру внутренних дел и губернаторам. Вместе с «Положением о полицейском надзоре» (1882) вышеназванное «Положение» отдавало на полный произвол высшей местной администрации всю русскую интеллигенцию, огулом обвиняемую в «неблагонадежности» и подвергаемую в силу этого, по свободному усмотрению властей, целому ряду кар: полицейскому надзору, арестам, высылкам, штрафам, тюремному заключению, наконец административной ссылке и даже военному суду. Имея, как мы сказали выше, своей задачей борьбу с «политическим» и революционным движением в стране, мера эта была непосредственно направлена как против отдельных лиц, тайных обществ, так и учреждений земского и городского самоуправления как очагов общественной оппозиции. Вместе с учреждением, по инициативе Победоносцева и графа Шувалова (см.), среди придворных и высших чинов конспиративных организаций «Священной дружины» и «Добровольной охраны» для борьбы с революционными организациями и парализования их деятельности, хотя бы путем «соглашения» с последними, «усиленная и чрезвычайная охрана» били в одну точку. Они должны были развязать руки правительства от всяких легальных пут в борьбе с «революцией» совершенным изъятием всех политических дел из-под контроля суда и хотя бы элементарной гласности. Судебные уставы 1864 года в этом смысле стояли, так сказать, поперек дороги обнаглевшей реакции, устами Победоносцева объявившей, что последние не соответствуют ни «потребностям народа... ни общему строю государства». Организация «охран» вела к неизбежному конфликту между судом и администрацией, а потому и вызвала немедленный поход Каткова против судебных учреждений, которые некогда приветствовал этот питомец 40-х годов, теперь «как бешеный» (по словам Никитенко) кинувшийся громить новые суды. Результатом этой кампании явился ряд новых ограничений суда в рассмотрении дел политических с переносом их из ведения суда присяжных (закон 7 июля 1889 г.) частью в палаты, частью в Сенат с сословными представителями, причем туда же выносятся и все дела по преступлениям должностным в целях поддержания престижа власти. Но, не довольствуясь этими легальными ограничениями, правительство все чаще начинает практиковать передачу дел по государственным преступлениям и против порядка управления, минуя даже коронные суды, в руки администрации, так что с 1894 по 1901 годы все политические дела, как правило, были изъяты из ведения судов, за исключением судов военных, которым особым циркуляром Ванновского в 1887 году было предписано в подобных случаях выносить обязательно смертные приговоры. Но реакция не ограничилась принятием только этих специфических мероприятий в отношении суда. «Уставы» 1864 года являлись бельмом на глазу самодержавной бюрократии, для которой суд присяжных, мировая выборная юстиция, начала несменяемости судей, принципы «гласности», «состязательности»; с институтом адвокатуры, представлялись началами «революционными», наследием французской революции, ниспровергающими исторические основы «власти самодержавной». Теперь, в 80-х годах, об этом заявлялось открыто, и против столь опасных начал были приняты, наконец, самые решительные меры. Суду присяжных был нанесен решительный удар изъятием из его компетенции не только дел политических, должностных, казенного управления, банковых и т. п., но и изменением самого состава присяжных, в смысле усиления цензовых и благонадежных элементов (законы 1884, 1887 и 1890 г.г.). Мировая юстиция, с введением института земских начальников, то есть подчинением местного суда администрации, а в городах с заменой выборных «мировых» назначаемыми министерством юстиции городскими судьями с подчинением их бюрократической коллегии уездных съездов, — была таким путем просто упразднена. Наконец, по закону 1885 года министерству юстиции была подчинена вся судебная магистратура, чем аннулировались начала независимости суда и карьера судебных «чинов» оказывалась в руках их начальника, получившего над ними широкие права надзора, дисциплинарной власти и общего руководства, так что министерские циркуляры с этих пор заменили либеральные заветы Уставов 1864 года. Все это имело своим следствием полную бюрократизацию судебного ведомства, проникновение в его среду разлагающего карьеризма и, как последний результат, общий упадок судебных установлений. Не могло, конечно, правительство контрреформы оставить без соответствующего внимания и институт присяжной адвокатуры, в котором оно видело школу для образования будущих Мирабо и Робеспьеров. Поэтому оно не преминуло в 1889 году воспретить открытие новых отделений «советов присяжных поверенных», еще ранее, как мы знаем, приняв такую же меру в отношении самых «советов» и преградив доступ евреям в сословие поверенных. Таким образом, обороняющееся самодержавие в борьбе с «крамолой» закончило совершенным разгромом судебных учреждений, тщательно вытравляя из них все, что могло дать хотя бы слабые гарантии русской общественности в ее борьбе с полицейско-крепостническим режимом. Разоружая судебную власть, правительство одновременно усиленно вооружало своих агентов, не только передавая им функции первой, но и расширяя их собственные полномочия, особенно в лице губернаторов (указы 1892 и 1902 г.г.) и жандармерии, с которой, в день своих именин 6/ХІІ 1901 года, Николай II заключил торжественный «союз», выразив при этом в своей речи твердую уверенность, что союз его с «корпусом жандармов будет крепнуть е каждый годом».

Выдавая, таким образом, русскую интеллигенцию головой политической полиции и безответственной администрации, правительство Александра III не могло допустить никакого открытого протеста или даже критики своих действий. Поэтому вслед за «временными правилами» об «охране» должны были последовать такие же «временные правила» в целях обуздания печати, по адресу которой Д. Толстой в письме Победоносцеву (12/ХII 1882 г.), говоря о статье Кошелева в «Голосе», заявил, что «почти вся наша пресса отвратительна» и потому «постепенно», без особого шума, «многие газеты желательно было бы прекратить». Такова была общая установка официального вождя реакции. И соответствующие меры не заставили себя долго ждать. Реакция не только била «связанного», но и не позволяла ему кричать. Уже 27 августа 1882 года последовало опубликование «Временных правил о печати», восстановлявших, в карательном порядке, предварительную цензуру для периодических изданий, приостановленных после 3-х «предостережений». Для газет, фактически, подобная мера равнялась закрытию, как это и произошло с «Голосом» и «Страной». Но и этого оказалось недостаточно. Одновременно учреждался особый синклит, в составе министра внутренних дел, народного просвещения, юстиции и обер-прокурора Синода, которому было предоставлено право в любое время прекращать любое издание, раз оно было признано им «вредным» по своему направлению, в чем, как мы знаем, обвинялась тогда почти вся пресса. Именно таким путем были закрыты в 1884 году «Отечественные записки», а позднее, в 90-х годах, «Начало», «Новое слово», «Русская жизнь» и др. Характерно, что при запрещении в таком случае издания его редактор мог быть навсегда лишен права редакторства. Таким образом, не говоря уже о всякого рода иных взысканиях, сыпавшихся на печать (штрафы, запрещение публикаций, розницы и т. д.), последняя была окончательно зажата в тисках все того же неограниченного произвола администрации. Лишь очень немногие органы либеральной прессы, как умеренные и осторожные «Вестник Европы», «Русская мысль», «Русские ведомости», уцелели среди всеобщего избиения при полном торжестве катковских изданий, которым была гарантирована не только свобода «критики», но и свобода от критики противного лагеря. Поэтому, если в самом конце 1880-х годов число карательных мер и сократилось, то говорило это вовсе не о смягчении режима (как отмечает историк русской печати), а лишь о том, что некого было уже и карать. В общем же курс на истребление периодической прессы держался достаточно твердо: если до 80-х годов число всякого рода взысканий, павших на печать, дает цифру в 154, то в 90-х годах она достигает 149. Борьба с гласностью, таким образом, носила весьма устойчивый характер.

Преследование мыслей и убеждений, конечно, не могло ограничиться лишь гонениями на соответствующие высказывания путем печатного слова. Правительство реакции имело все основания с еще большей жестокостью преследовать всякое жизненное, практическое проявление идей и верований, не соответствовавших казенному образцу. Вот почему, несмотря на обнародование закона 3 мая 1883 года, как будто претендовавшего на признание известной доли веротерпимости в стране, общий дух реакции должен был распространить свое влияние и в эту сферу, где Победоносцев являлся главным вдохновителем вероисповедной политики, вновь воздвигнувшей свирепые гонения против всех «уклоняющихся» от слепого подчинения авторитету официальной, государственной церкви и ее догмы. Если еще в отношении «раскольников» (старообрядцев), принадлежавших главным образом к купеческой среде и вообще к крупной буржуазии, правительство склонно было обнаруживать явную снисходительность, как к «охранительным элементам» (1883), то оно совершенно иначе смотрело на сектантство (см.), являвшееся по преимуществу продуктом крестьянской массы, в которой с 80-х годов начинают усиливаться так называемые рационалистические учения (различных толков — штундизм, духоборство), резко порывавшие с официальной церковью и ее учением. В преследовании сторонников этих вероучений правительство не останавливалось ни перед какими жестокостями (ссылкой, отнятием детей у родителей и т. п.), которые в конце царствования Александра ІII достигают особенной силы. Та же участь постигает и униатов Западного края и Польши, частично задевая и остзейских лютеран, не говоря уже о католиках-поляках и особенно евреях (см. XIX, 457/61), первые погромы против которых относятся к самому началу нового царствования. Евреи в качестве «врагов христианства», начиная «Временными правилами 3 мая 1882 г.», последовательно подвергаются все усиливающимся стеснениям, даже в пределах так называемой «черты оседлости» (указы 1887, 1889, 1891 г.г.). Злостная реакция, облекаясь в формы воинствующего национализма, беспощадно подавляет всякое движение сознания, и чем подвижнее и восприимчивее оказывается в этом смысле социальная среда, чем больше сказывается в ней «фермент брожения», тем энергичнее направляет в ее сторону свои удары и реакционная клика.

Само собой разумеется, что в этой борьбе правительство не могло не вернуться на путь предупредительных мероприятий, которые должны были реставрировать ту систему «умственных плотин», какую в свое время пытался соорудить граф Уваров в своем стремлении через школу и воспитание подрастающих поколений обеспечить государству в молодежи «послушное орудие видов правительства» в духе самодержавно-крепостнических и православных начал. С возвращением к власти Д. Толстого с «примирительным» министерством бар. Николаи, едва продержавшимся на своем посту год (1881-1882), было решительно покончено, и правительство объединенной реакции вновь вернулось в своей «просветительной» политике к началам, установленным еще в управление министерством народного просвещения тем же Толстым в 1866-1880 годах. Проводником этих начал на сей раз явился новый министр народного просвещения И. Д. Делянов (1882-1897; см. ХVIII, 194), человек, всегда державший «нос по ветру», позировавший при А. Головнине «либерала», теперь же всецело подчинивший свое ведомство директивам министерства внутренних дел и взявший ярко реакционный курс. В первую очередь его мероприятия были направлены против высшей школы и именно университета. Несмотря на то, что общий упадок общественных настроений отразился на студенческой массе, которая ушла целиком в науку и самый узкий академизм, новый университетский устав, введенный в 1884 году, совершенно ликвидировавший так называемую профессорскую «автономию», явился источником постоянного недовольства студенчества, так как главным образом был направлен против учащихся, которые окончательно превращались в «отдельных посетителей» университета, облеченных в полувоенную форму и отданных под строгий надзор университетской инспекции и общей полиции. В 1887 году последовал новый ряд характерных «дополнений» к университетскому уставу. По предложению профессора Владиславлева, была удвоена плата за учение в целях сокращения числа студентов и устранения из высшей школы «бедноты», установлена «процентная норма» для евреев, поступающих в университет, и т. п. Вместе с тем была начата кампания против высшего женского образования, сторонником которого некогда себя заявлял Делянов, и в 1884 году был прекращен прием на высшие женские курсы, каковая мера продержалась до 1889 года. Те же тенденции всячески затруднять доступ молодежи к образованию были распространены и на среднюю школу. В знаменитом циркуляре Делянова 1887 года был провозглашен принцип недопущения в гимназию «детей кучеров, лакеев, поваров, мелких лавочников и т. п. людей, детей коих вовсе не следует выводить из среды, к коей они принадлежат». И Делянов добился сокращения числа учащихся в средней школе. Что же касается этих «низших сословий», то для них предназначалась начальная школа, притом пониженного типа, так называемая «школа грамоты», переданная к тому же в ведение духовенства (указ 13/VI 1884 г.), которому предполагалось вообще передать все «народные школы», отстранив окончательно от всякого влияния на них земства, чего, однако, по бюджетным соображениям не удалось осуществить. В последнем случае, впрочем, Делянов пытался реализовать главным образом идею глашатая народного невежества, Победоносцева, откровенно высказывавшегося против народной школы и предпочитавшего «слепую веру» народа всякому школьному образованию. Отсюда и вышла попытка синодского обер-прокурора заменить светскую начальную школу церковно-приходской, на что в 1895 году им было получено, на первый раз, 3 миллиона рублей. Однако, и этой крепостнической утопии также не суждено было осуществиться. Само собой разумеется, что в связи с общим направлением деляновской политики в деле народного просвещения не остались без соответствующих изменений — при деятельном участии правой профессуры (Леонтьев, Любимов и др.) — и учебные программы всех ступеней образовательной лестницы, с одной стороны — в смысле снижения их научного и общеобразовательного значения, с другой — в смысле бюрократизации и полицейской регламентации самого преподавания. В результате университеты лишились целого ряда видных ученых. Неудивительно, что министерство Делянова своим новым грубым нажимом на школу и учащуюся молодежь не замедлило вызвать среди нее новое брожение, к предотвращению которого оно как раз и направляло свои реакционные мероприятия (ср. XXIX, 382'/83'). Уже с 1884 года, когда вспыхивают студенческие беспорядки в связи с введением нового университетского устава, появляются при таких условиях первые признаки открытого недовольства университетской молодежи своим положением, выразившегося затем (1887) в брызгаловской истории в Москве и потаповской в Казани, когда представителям университетской инспекции были нанесены «оскорбления действием» со стороны студентов. К этому же времени обнаруживается в студенчестве и стремление к организации (землячества с «союзным советом» во главе) и организованным выступлениям, которые, однако, в основе своей носят пока чисто академический (аполитичный) характер и идут под лозунгом борьбы за автономию, за восстановление устава 1864 года, и лишь со второй половины 90-х годов, как увидим ниже, начинают принимать и более боевой и более радикальный характер. Таким путем и на «просветительном» фронте правительство твердой реакции достигло тех же результатов, как и на других участках своей внутренней политики. Оно «сеяло ветер, чтобы пожать бурю».

Первые предвестники этой «бури» уже начинают появляться в знаменательное десятилетие 90-х годов, чтобы привести к широкому предреволюционному движению первых лет XX столетия, движению, охватившему почти все классы. Мы уже знаем, что 1890-ые годы были годами важного сдвига: резкого подъема промышленности и рабочего движения, глубокого кризиса деревни и вызванного им аграрного движения. Эти факты огромного значения не могли не отразиться на общественном сознании. Они должны были дать новый толчок и новое направление движению русского общества, вывести его из состояния той летаргии, в какую оно погрузилось было в 1880-х годах, и послужить благоприятной почвой для выработки новых идеологий, так или иначе ориентирующихся на движение масс. Вступление на престол Николая II послужило, прежде всего, официальным поводом для нового выступления земской землевладельческой буржуазии, сильно ущемленной дворянско-крепостнической реакцией и напуганной аграрным движением пролетаризированного крестьянства. Так называемое «земское движение» вновь поднимает свою голову и в терминах «верноподданной» либеральной оппозиции в целом ряде адресов, обращенных к новому царю, пытается поставить на очередь вопрос о конституции, хотя самое запретное слово и на этот раз не произносится. Правда, движение земского конституционализма, собственно говоря, окончательно никогда не исчезало с самых 60-х годов. Оно, так сказать, все время тлело под спудом реакции, спорадически прорываясь в той или иной форме. Витте был прав, когда в своей записке о «Самодержавии и земстве» писал: «Зерно, брошенное на нашу политическую почву в 1864 г.», выросло в «великую ложь нашего времени», как называл он конституционный строй. Но в 60-80-х годах движение земского либерализма не было организовано, оно лишь искало соответствующих форм своего выражения то в ходатайствах о разрешении «всероссийского земского съезда» (1877), то в «частных» совещаниях земских деятелей, то в конспиративных съездах конца 70-х годов, пока, наконец, на московском съезде 1879 года не возникла идея об организации нелегального «земского союза» в целях борьбы с самодержавием. Истинный характер этого движения определился в тех переговорах с революционерами, которые имели место около этого времени и когда земцы предлагали последним, отказавшись от террора, объединиться с ними в мирной борьбе за конституцию («Воспоминания» Дебогория-Мокриевича). В связи с указанными тенденциями к объединению в 1880-м году появился и первый орган земской «мысли», газета В. Скалона «Земство», просуществовавшая, впрочем, едва год, на смену которой возникло уже за границей под редакцией эмигранта Драгоманова новое издание «Вольное слово» (1881-1883), объявившее себя органом «Земского союза», учрежденного на съезде 1881 года, когда была выпущена и программа съезда с тем же требованием конституции (Государственной думы) и характерным протестом против революционной борьбы. С момента возникновения «подпольного» Земского союза, несмотря на его очевидную слабость, земское движение все же получает известную направленность, и земские собрания, инспирируемые членами союза, начинают с этого момента проводить более планомерно свои оппозиционные выступления как в ответ на декларационные выступления правительства, так и по поводу отдельных текущих вопросов и «злобы дня» земской деятельности, организуя иногда целые «кампании» резолюций или адресов с протестом против ограничений земства или попыток «фальсификации» его представительства разными правительственными комиссиями с привлечением так называемых местных «сведущих людей», начиная еще кахановской комиссией и кончая «Совещанием о нуждах сельскохозяйственной промышленности» (1902-1903; см. XXXVIII, 92/93), созванным по инициативе С. Ю. Витте. При таких условиях, естественно, борьба между земством и правительственной бюрократией, все усиливавшей свой нажим на органы местного самоуправления, с каждым годом принимала все более острый характер, и традиционные заявления со стороны земцев о созыве «Земского собора», «выборных от всей земли», начинали раздаваться все чаще и чаще. Яркой манифестацией обострения указанного антагонизма явилась уже знаменитая речь Николая II 17 января 1895 года, обращенная к этим «выборным русской земли», где притязания земской оппозиции были квалифицированы самодержавной бюрократией от лица царя как «бессмысленные мечтания». Затем в начале следующего десятилетия, как известно, последовал целый ряд мер, направленных к дальнейшему обузданию земской «крамолы», в виде запрета земствам сноситься между собой (25 августа 1901 г.), стеснений земской статистической, продовольственной, медико-санитарной деятельности (1902), и завершившихся, наконец, — под предлогом ревизий, — целым погромом ряда земств в министерство Плеве (см.), объявившего беспощадную «борьбу с революцией» главной своей задачей и прямо заявившего, что «земцы должны отказаться от всякого намека на стремление добиться представительства». Нельзя не отметить при этом, что как на подъем земской оппозиции, так и на усиление правительственных репрессий, направленных против нее, оказала немалое влияние та роль, которую в подталкивании земцев «влево» играл так называемый «третий элемент», та служилая разночинная, радикально настроенная земская демократия, которая в лице статистиков, врачей, учителей, агрономов и прочих лиц фактически строила земское дело и, по выражению Плеве, образовала из себя «когорты санкюлотов». Министерство внутренних дел еще в 1866 году обратило внимание на этот «опасный» элемент. С усиленным же приливом в эту среду, особенно в 80-х годах, значительных кадров бывших революционных деятелей и общим ростом с 90-х годов численности «третьего элемента», последний стал приобретать все более и более влияния в земствах, как культурная и общественная сила. Недаром самарский вице-губернатор Кондоиди в 1899 году предупреждал земских деятелей об «опасности», которая грозит им со стороны этих «особей», этого нового фактора в земстве, «не принадлежащего ни к администрации, ни к числу представителей местных сословий». Земцы, однако, до поры до времени не внимали подобным предостережениям, и первоначально образовался довольно прочный союз между теми и другими, пока мелкобуржуазная интеллигенция, еще не оправившаяся от своих упадочных настроений, довольствовалась чисто культурнической работой на местах. С последующим ее отходом вновь к «революции», само собой должен был расстроиться и временный блок между нею и земскими либералами. Конец 90-х годов и начало XX столетия, пока еще призрак социальной революции не успел в достаточной степени запугать аграрной буржуазии, она продолжала поднимать свой тон и усиленно организовывалась. Во второй половине 90-х годов идут почти непрерывные съезды и совещания земских деятелей, принимающие временами полулегальный характер (с ведома властей) в атмосфере приближающейся «революции», по мере того как правительство вновь начинает терять свою недавнюю самоуверенность. Конечно, все эти явно провокационные декларации были рассчитаны на то, чтобы привлечь на сторону власти пресловутые «благомыслящие» элементы в целях борьбы с подлинной революцией, поднимавшейся снизу.

Конечно, не либеральная шумиха осмелевшей буржуазии, никогда не скрывавшей своей контрреволюционной подоплеки, была истинной причиной беспокойства, вновь охватившего правительство. Последнее отлично знало настоящую цену этой новой фронды. Для него, как и для самой буржуазии, пугающей угрозой являлся тот наступающий социализм «на европейский образец» (революционный марксизм), в ожесточенную борьбу с которым (как было отмечено выше) наряду с идеологами народничества уже давно вступила буржуазная наука и публицистика (Чичерин, Катков и др.) и который теперь стал уже реальной «опасностью», превратившись в боевую силу, овладевшую российским пролетариатом. Успехи промышленности и растущего вместе с ней массового рабочего движения на этот раз окончательно решили вопрос об «исторических путях русского народа» и о «судьбах русского капитализма». Едва только диспут на эту острую тему перешел из сферы народнической романтики на почву конкретных фактов, как утопия народнического социализма и расчеты на «мужицкий коммунизм» должны были рассыпаться в прах. Последняя отчаянная попытка Н. Михайловского (начало 90-х годов) спасти старую догму окончилась полной капитуляцией развенчанного народника, подобно П. Лаврову сложившего под конец свое полемическое оружие и заявившего, что «наши теоретические возможности (самобытного пути развития России) превратились в простую иллюзию» и поэтому «пора бы нам перестать толковать об отличном историческом пути» России в противоположность к Западу. К середине 90-х годов доктрина научного социализма (марксизм) при таких условиях одерживает решительную победу над народничеством. Марксизм быстро овладевает умами молодежи, и «Капитал» становится настольной книгой студенчества. Из кружков и конспиративных собраний новое учение перебрасывается, наконец, и на страницы периодической («Самарский вестник», «Начало», «Новое слово», «Жизнь» и др.) и непериодической печати. Вместе с тем наряду с распространением идей революционного марксизма на сцену выступает так называемый «легальный марксизм» (см. XL, 559), так характерно отметивший (по замечанию Ленина) появление новой интеллигенции на службе промышленному капиталу (П. Струве, Туган-Барановский, Булгаков и др.), усиленно подчеркивавшей уже в своих первых выступлениях победное шествие русского капитализма и затушевывавшей его внутреннюю противоречивость и революционизирующую миссию. Сыграв известную положительную роль в борьбе с народничеством, легальный марксизм вскоре сам был, разоблачен Лениным в своих буржуазных основах и должен был сойти со сцены. Но очерченная выше борьба на идеологическом фронте отнюдь не была только борьбой теоретической. Одновременно с ней шла работа по организации партии рабочего класса. Первоначальной русской марксистской организацией явилась возникшая в 1883 году за границей «Группа освобождения труда» (см. XL, 555 сл.). В 1880-х и 90-х годах в ряде городов действуют отдельные социал-демократические группы. В 1895 году в Петербурге организуется «Союз борьбы за освобождение рабочего класса» с В. И. Лениным во главе. Такие же «союзы» возникают и в других крупных городах. В 1897 году возникает еврейский «Бунд». В 1898 году происходит І-й Съезд «Российской социал-демократической рабочей партии», ставшей после 2-го съезда (1903) в своем большинстве под боевое знамя революционного марксизма, или большевизма (см. XL, 567/81), идеи которого Ленин насаждал еще в петербургском «Союзе борьбы». Мы уже знаем, что на пути своего развития российской социал-демократии пришлось бороться с довольно влиятельным одно время течением так называемого «экономизма». Однако последовательным революционным марксистам, под руководством ленинской «Искры» удалось в итоге упорной борьбы преодолеть и это оппортунистическое течение. Правда, рабочая масса в ее основной громаде еще не успела, несмотря на все показательные уроки самодержавия, изжить свои политические предрассудки, которые она донесла до исторического «9-го января», когда расстрел безоружной толпы открыл, наконец, ей глаза на ее истинное положение. Но там, где этой многомиллионной массе не хватало ясного классового самосознания, ее выручали ее классовый инстинкт и активность пролетарской партии, зревшей и закалявшейся в борьбе с различными оппортунистическими течениями, («рабочедельчество», меньшевизм). Вот почему и зубатовская провокация с ее предательским «полицейским социализмом», направленная против социал-демократической пропаганды в ее «российской» и «бундовской» организациях и пытавшаяся противопоставить им свои «рабочие союзы» и «еврейскую независимую рабочую партию» (1901-1902), не смогла увлечь на путь «благонамеренного» профессионализма рабочей массы, но была сметена этой последней в ее бурном потоке. Таким образом, в то время как буржуазия еще только собирала свои нестройные ряды для предстоящей борьбы, партия революционного пролетариата уже была налицо. (См. ниже — революционное движение в России, глава XV).

Образование новой революционной идеологии, тесно связанной с движением трудовых масс, должно было послужить общему подъему общественного движения. Это сказалось, как мы видели, на оживлении либеральной оппозиции. Прежде чем российский пролетариат успел выявить свое подлинно-революционное лицо, либеральная и радикальная буржуазия, несомненно, в известной мере, готова была опереть свою фронду на плечи рабочего движения в надежде без социальной революции, за его счет добыть себе вожделенную «конституцию». Она не прочь была запугивать правительство «кровавым призраком» революции, боясь сама верить в ее возможность, и поэтому готова была подняться до пафоса «революционной» фразеологии, организуя демонстративные выступления против «самодержавия». Но гораздо в большей мере отмеченный выше факт должен был повлиять на мелкобуржуазную интеллигенцию, для которой теперь открывался, наконец, выход из того тупика, в какой она уперлась в период торжества упадочных настроений и блужданий в поисках нового «спасающего догмата». Эта демократическая, деклассированная трудовая интеллигенция, в роли «мыслящего пролетариата», еще недавно мирно сотрудничавшая с «либералами», теперь решительно поворачивает в сторону революционной идеологии. И это, прежде всего, сказывается в движении учащейся, главным образом университетской молодежи, которая в начале 90-х годов начинает оживать и с жадностью усваивать новые идеи и прежде всего философию марксизма. Этому в значительной мере содействует и то оживление в развитии положительного научного знания, которое наступило со второй половины XIX столетия под влиянием промышленного переворота пореформенной эпохи. Если до середины XIX века русская национальная наука представляла, по словам одного из ее историков, «обширную пустыню с редкими, небольшими оазисами», то объяснялось это всем строем феодально-крепостнического уклада дореформенной России, где преобладали учения идеалистической философии и «литературные» (эстетические) интересы, точные же науки почти вовсе не находили почвы для своего развития. Научные учреждения и ученые были наперечет и влачили весьма печальное существование. Лишь с 60-х годов у нас начинается эра «положительных», «реальных» знаний. Естествознание и естественнонаучный материализм впервые получают толчок для своего широкого развития, выливаясь, в конце концов, в популярное общественное течение, возглавляемое Писаревым и получившее, по почину Тургенева, характерную кличку так называемого «нигилизма», или базаровщины. Целый ряд первоклассных и выдающихся ученых выступает теперь, полагая основы русской науке и создавая целые научные школы. Блестящее развитие получают науки химические, благодаря трудам Зинина, Бутлерова, Менделеева — автора классических «Основ химии» и творца периодической системы элементов, а также Меншуткина и П. Бекетова. Физики со своей стороны выставляют ряд своих видных представителей в лице Столетова, Лебедева и др., астрономы — Бредихина, минералоги — Вырубова, палеонтологи — В. О. Ковалевского, биологи — Сеченова, Мечникова, А. Ковалевского, А. Бекетова, Бородина, К. А. Тимирязева, И. П. Павлова и т. д. Многие из названных ученых приобретают мировое имя. Русская наука, таким образом, их общими усилиями и трудами их преемников получает широкое развитие и прочную базу, встав в уровень с западноевропейским научным знанием. Несмотря на отчаянные попытки пореформенного правительства затормозить этот блестящий расцвет научного творчества в России, путем введения нового университетского устава 1884 года, культивированием «классической» школы за счет «реальной» и целым рядом других стеснений научной мысли, рост промышленного прогресса, в противовес этим усилиям реакции, создавал необходимые предпосылки для дальнейшего успешного научного прогресса. При таких условиях 90-ые годы XIX столетия являются эпохой распространения в России диалектико-материалистического миросозерцания, выросшего на основе классовой борьбы и научного естествознания. Диалектический материализм, ставя себе целью не только «объяснить», но и «изменить существующий мир», оказался вместе е тем и революционной, действенной теорией «научного социализма», то есть классовой идеологией революционного пролетариата. Такова была та умственная атмосфера, в которой росло молодое поколение 90-х годов.

Уже с середины 80-х годов среди последнего появляются некоторые признаки начинающегося оживления (ср. XLII, 384 сл.). Университетский устав 1884 года, с одной стороны, задерживал развитие студенческого движения, с другой — создавал все возрастающее чувство недовольства в массе учащейся молодежи, уже прорвавшееся в протесте 1884 года. Последнее, однако, не сразу приобретает политический характер, так как студенчество главным образом было занято внутренней работой выработки нового миросозерцания и как раз в своей наиболее организованной части, под руководством Союзного совета (как это имело место в Москве), решительно чуждалось всякой «политики», занимаясь исключительно вопросами материальной взаимопомощи («кассы»). Впрочем, в отдельных случаях, особенно в конце 80-х годов, мы наблюдаем уже среди столичного студенчества нередкие прорывы открытого бурного протеста. Однако, в своей массе студенчество держалось по преимуществу «академической», мирной тактики и на I и II своих съездах в своем руководящем большинстве решительно высказалось в 1894 году против университетских «беспорядков», всеми силами противодействуя последним, так что первая половина 90-х годов проходит в высшей школе без нарушений академической жизни, причем в том же 1894 году «Союзный совет землячеств» московского университета пытается даже обратиться по университетским делам с адресом к царю, составленным в «верноподданном духе». Этот академический «экономизм» и аполитизм являлся характерным наследием глухой поры 80-х годов. Однако, студенчеству удается недолго выдерживать позицию легальной борьбы за свои корпоративные и профессиональные интересы. Создав довольно стройную собственную организацию (касса, библиотека, курсовые старосты, судебная коллегия), обнимавшую, например, в московском университете 1 700 человек, студенчество тем острее чувствовало свое бесправное положение в стенах университета, особенно при все усиливавшемся полицейском гнете и произволе администрации. И чем настойчивее Союзный совет отбивался от «политики», тем решительнее эта последняя в лице реакционного правительства врывалась в жизнь молодежи высшей школы и тем все более нарастало в среде студенческой массы недовольство политикой его руководящего органа. Попытка объединения студенчества под флагом беспартийности на почве чистого академизма тем более теряла под собой прочное основание, чем все яснее выявлялась классовая дифференциация среди самого студенчества и процесс его расслоения давал себя чувствовать все сильнее и сильнее. Уже волнения 1887 года, вспыхнувшие в московском университете во время известной брызгаловской истории и перекинувшиеся в провинцию, прошедшие под лозунгом борьбы за университетскую автономию, были характерным предвестником нараставшей оппозиции среди учащейся молодежи. Борьба с университетским «начальством» уже невольно приобретала политическую окраску, хотя большая часть студенчества все еще не представляла себе ясно связи, существующей между школьным и общим политическим режимом в стране. Иначе уже обстояло дело в середине 90-х годов, когда вдруг вспыхнули бурные студенческие волнения в 1894-96 годах, после того как полиция перехватила петицию московских студентов (об автономии), предполагавшуюся к поднесению только что вступившему на престол (21/Х 1894 г.) Николаю II. В то время как Союзный совет старался удержать товарищей на лояльной почве, правительство решительно стало в данном случае на точку зрения борьбы с «революцией», явно провоцируя студенчество на путь более решительных выступлений, которые и последовали. С этого момента волна движения университетской молодежи не только начинает подниматься, но и движение это начинает принимать явно политический оттенок (ходынская демонстрация 1896 г., похороны Плещеева и т. п.). При этом Союзный совет все более и более начинает терять свой авторитет, вызывая против себя протесты со стороны более радикального студенчества, которое уходит «в пропаганду» среди рабочих и, порывая с академизмом, вступает на путь революционной борьбы под знаменем социализма. С этого времени студенчество выходит (вместе с рабочими) на улицу и начинает усваивать самые формы рабочих выступлений в виде университетских «забастовок». Борьба академическая переходит в политическую. Этот переход учащейся молодежи на новый этап борьбы облегчается ей новым усилением правительственных репрессий. Массовое студенческое движение конца 90-х годов, сопровождавшееся свирепым избиением студентов полицией на улицах Петербурга, вызвало — наконец — первую всероссийскую студенческую «забастовку» в феврале 1899 года, в которой приняло участие до 25 тысяч студентов, на что последовало, в качестве ответа царского правительства, опубликование (по инициативе Витте) в июле того же года знаменитых «Временных правил» об отдаче студентов за участие в «беспорядках» в солдаты. Попытка применения этой решительной меры в 1900 году в Киеве вызвала новый взрыв со стороны учащейся молодежи весной 1901 года, когда студенческое движение слилось с выступлениями рабочей массы в грандиозных демонстрациях. Таким образом, с этого момента кадры радикального, социалистического студенчества окончательно вливаются в общее русло поднимающегося революционного движения. Естественно, что старая общестуденческая организация «объединенных землячеств» при таких условиях теряет всякое значение, и Союзный совет сходит со сцены. Внутри студенчества также завершается эволюция его разделения на «радикалов» и «независимых», «политиков» и «академистов», партии, ставшие друг к другу в явно враждебные отношения. Все эти новые течения и настроения в студенчестве достаточно определенно заявили о себе на первом всероссийском студенческом съезде в марте 1902 года. Студенчество, как революционная сила, окончательно определилось в своей демократической, разночинной массе. Правительство, напуганное новым характером движения университетской молодежи, в министерство Ванновского (см.) делает и в данном направлении попытку отвести это движение в мирное русло отмиравшего «академизма», как это им было проделано относительно движения рабочего. С означенной целью 30 декабря 1901 года правительством были опубликованы «Временные правила организации студенческих учреждений», коими студентам предоставлялось право устраивать научные кружки, кассы, чайные и т. и. Студенчество, конечно, поспешило воспользоваться возможностью легально организоваться, но цель правительства не была достигнута. «Уступка» уже запоздала, тем более, что — по существу — она не меняла общего университетского режима при сохранении все того же устава 84 года. Эта своеобразная академическая «зубатовщина» не могла внести ожидаемого властями успокоения в жизнь высшей школы и, не произведя никакой коренной реформы ее, лишь создала благоприятную почву для втягивания массы студенчества во все возраставшее среди него общественное движение, выявляя в то же время с большей определенностью внутреннее расслоение университетской молодежи на «академистов» и «политиков» и содействуя росту ее революционных кадров накануне первой русской революции XX века, в которой студенчество приняло деятельное участие. Но, прежде чем разразилась революция, студенческая молодежь поспешила вступить в единоборство с «самодержавием», так сказать, форсируя события. В то время как Николай II ускоренными шагами подвигался по пути все усиливающейся борьбы с «крамолой», теснее закрепляя свой союз с охранкой, среди революционно настроенной мелкобуржуазной молодежи началась реставрация традиций конца 70-х годов. Не удовлетворяясь профессиональным характером массового рабочего движения и отступая перед трудностями его революционной организации и в то же время «оставляя на будущее систематическую деятельность среди крестьянства», вера в «бунтарские» способности которого была еще недавно утрачена этой молодежью, последняя вновь выдвигает террор, «пропаганду действием» как главное орудие против пошатнувшихся твердынь «самодержавия». Обращаясь, главным образом, со своим призывом к радикальной интеллигенции, «третьему элементу», она выделяет из своей среды боевых одиночек. Уже в 1899 году от руки студента Карповича погибает министр народного просвещения Боголепов (см.), в 1902 году жертвой нового террористического акта падает министр внутренних дел Сипягин (см.), и, наконец, в 1904 году та же судьба постигает министра внутренних дел Плеве (см.). Все возрастающее к этому времени аграрное движение, сопровождающееся разгромом помещичьих усадеб, окрыляет террористов новыми надеждами и способствует новому расцвету мелкобуржуазной революционной идеологии е ориентацией на революционную деревню. При таких условиях происходит зарождение «партии социалистов-революционеров» (1902), к которой отходят, с одной стороны, отколовшиеся «марксисты», с другой — пережившие пору «безвременья» старые революционные народники, тщетно пытавшиеся зажечь в 70-х годах пожар «народного восстания», которое теперь, казалось, сулило им полное торжество их разбитых надежд. Так был переброшен мост к революционному народничеству 70-х годов через реставрацию «террора», промежуточным звеном между которым и «народовольчеством» конца 70-х годов промелькнула эфемерная организация «партии народного права» (см. ниже и XL, 560/61).

Подводя итоги социальным движениям 90-х и начала 900-х годов, мы можем констатировать колоссальный сдвиг в данном направлении после «передышки» 80-х годов, когда страна переживала пору глубокого временного застоя, развязавшего руки феодально-крепостнической самодержавной реакции. В какой-нибудь десяток лет с небольшим произошла такая «раскачка» как в «верхах», так и в «низах» пробудившейся страны, что в генеральном штабе реакции уже явно заговорили о приближающейся настоящей революции. Положение резко изменилось с момента обнародования манифеста Александра ІII, которому приходилось считаться лишь с горстью революционеров, присвоившей себе название исполнителей «народной воли». Теперь процесс классового расчленения и самоопределения общественных сил уже подходил к своему завершению, образовался и приходил к окончательному своему выявлению ряд партийных группировок, формировались кадры революции с ее авангардом организованного пролетариата. Широкое движение трудящихся масс придавало совершенно новый смысл и характер «общественному движению», которое выходило на этот раз из узких, ограниченных пределов интеллигентского, по преимуществу, движения — от декабристов до народовольцев включительно. И в тесном соответствии с этим историческим поворотом в судьбах русского «революционного» движения стоял и поистине «epochemachender» переворот, совершившийся в идеологической области. Одновременно с ростом и накоплением революционных сил оформлялась и революционная теория. Русское общество на относительно небольшом отрезке времени проделало огромную работу мысли, подлинную «переоценку всех ценностей». Этапы этой стремительной идейной работы нашли свое, можно сказать, протокольное отражение в повестях В. Вересаева — «Без дороги», «На повороте», «Поветрие» (1895-1902), а литературный дебют М. Горького, на фоне чеховской картины окончательного умирания и разложения культуры и быта жутких «вишневых садов», прозвучал как бодрый призыв к борьбе. На место безнадежной лирики Надсона, столь, популярной в 80-х годах, с ее жаждой буддийского «покоя небытия», в художественной литературе возрождаются жизнерадостные настроения. Там, где недавно разочарованные художники слова, утратившие свою веру в «народ» и интеллигентские иллюзии, видели лишь торжество «зоологической, лесной» правды и разброд, В. Г. Короленко, с присущим ему романтическим оптимизмом, сумел среди «тьмы» и «первобытной» грубости уклада народной жизни разглядеть светящиеся «огоньки», новую, глубоко сокрытую под спудом царящего бесправия масс, хранимую ими «высшую правду», несущую с собой обновление старому миру. В то же время раздался боевой крик «буревестника», и сказалась (по словам поэта) «в этом крике жажда бури. Силу гнева, пламя страсти и уверенность в победе слышат тучи в этом крике!». А «тучи», как мы видели выше, действительно собирались все грознее над романовской империей. Предчувствие близкой грозы заставляло царское правительство со все возрастающим беспокойством искать спасающего выхода из обострившегося до крайности положения, чреватого серьезными потрясениями, то усиливая репрессии, то вновь показывая русскому обществу свой «лисий хвост» в очередной гастроли Святополка-Мирского, с целым рядом примирительных обещаний (манифест 12/ХІІ 1904 г.), то кидаясь, наконец, во внешнеполитические авантюры. Но, прежде чем обратиться к этому последнему средству, реакционная клика, в лице правящей бюрократии, попыталась до конца использовать голое насилие в надежде вырвать с корнем «гидру» крамолы, у которой, как в сказке — на место одной отрубленной головы вырастало две новых. Изверившись в бесплодности своей «народной» и «рабочей» политики, правительство кончает тем, что наряду с учреждением (1 февраля 1899 г.) фабричной полиции в городах и промышленных центрах вводит в деревне (в 46 губерниях) так называемых «сельских стражников» (1903) и с беспощадной жестокостью подавляет военной силой всякое проявление протеста со стороны как рабочих, так и крестьянства, устраивая целые карательные экспедиции в ответ на разгромы помещичьих усадьб. Организовав «усиленную и чрезвычайную» осаду русского общества и все расширяя ее охват, оно распространило затем свою репрессивную политику на окраины под лозунгом борьбы с «сепаратизмом» и охраны «истинно русских» начал. Здесь в первую очередь его внимание было направлено на старый очаг «революций» — польский край. Память о последнем восстании 1863 года была еще свежа и являлась удобным поводом для катковской агитации против «польской интриги», которой он готов был приписывать руководящую роль в развитии русского оппозиционного и революционного движения. Политика «замирения» Польши, по существу, и в данном случае преследовала на этой окраине ту же цель, что и внутри страны, — разоружение общественных сил. Однако, условия, при которых теперь приходилось вести борьбу с польской «крамолой», резко изменились под влиянием огромных успехов местной промышленности. Борьба старой «панской» феодальной Польши за национальную независимость теперь получила совершенно иную постановку в атмосфере разгоравшейся классовой борьбы внутри польского общества, где наметились те же тенденции, что и в остальной империи. Уже в 70-80-х годах на сцену и здесь выступает промышленный пролетариат, и складывается наряду с окрепшей буржуазией польская социалистическая партия. Феодально-шляхетская фронда польского национализма, реакционного в своей основе, но боевого в своей «патриотической» борьбе за «историческую» Польшу, встретила со стороны самодержавного правительства решительный отпор под флагом «национализма» истинно русского, выдвинувшего программу «обрусения» окраины. Насаждая поместное землевладение (банковская реформа 1894 г.) российского дворянства в крае, покровительствуя, за счет панов, местному крестьянству, русифицируя государственный аппарат и школу в польских губерниях, правительство пыталось сблизиться в то же время с польской буржуазией, которая обнаруживала, со своей стороны, явное стремление к установлению лояльных отношений с русским правительством и решительно восстала против «традиционных вооруженных вспышек», тем более, что у нее появился более опасный для нее враг в лице пролетариата. Польская буржуазия стремилась, главным образом, обеспечить «широкое поприще своим торгово-промышленным завоеваниям» путем укрепления своей «внутренней независимости» под сенью российской империи в противовес «старому политическому катехизису», основной заповедью которого являлась «независимая» Польша. Лавируя между этими внутренними течениями польского общества, российское правительство, в лице особой «комиссии», проводило свои русификаторские со славянофильским уклоном меры (см. XXXVI, ч. 1, 684/88). В результате эта одиозная вызывающая политика так называемого «умиротворения» приводила, в конечном счете, как раз к обратным последствиям, отталкивая от царского правительства даже и те элементы, на поддержку которых последнее могло бы, казалось, рассчитывать. Та же участь постигла и другую окраину — Финляндию, несмотря на отсутствие каких-либо вспышек со стороны этой колонии, попавшей в лапы самодержавной империи. «Конституционная» автономия этой области, расположенной у самых ворот резиденции царизма, не могла быть долее терпима. Целым рядом законодательных актов 1890 и 1904 годов, начиная реформой почты и кончая установлением общеимперского законодательства и расформированием финляндской армии, с конституцией края было, по существу, покончено, а «бобриковский» режим (1898-1904) обрусительной политики привел и на этой окраине к насаждению тех самых российских порядков, которые и здесь завершились совершенно небывалой для Финляндии катастрофой убийства Шауманом генерал-губернатора Бобрикова. В том же направлении правительство Александра III действовало и в Прибалтийском крае (см. латыши, XXVI, 494 сл., 520/23, и прибалтийское право), где объектом его резко обрусительной политики явилось главным образом латышское трудовое население края, усиленно эксплуатируемое, при поддержке той же русской власти, остзейскими «баронами», из среды которых дом Романовых обычно рекрутировал наиболее преданные ему кадры придворной и высшей служилой бюрократии. В целях нивелировки общего управления края в 1888 году было в нем введено новое полицейское положение, а законом 9 июля 1889 года учреждены в лице особых комиссаров, назначенных министерством внутренних дел, специальные органы власти (в духе земских начальников) для наблюдения над крестьянским волостным самоуправлением, а также введены «Судебные уставы», однако без суда присяжных и сословных представителей. Но главным орудием проведения истинно русской политики в Прибалтийском крае явилась местная школа всех ступеней. Рядом узаконений (1884, 1886, 1887, 1889 и 1890 гг.) — одновременно с переименованием Дерпта в город Юрьев — всюду был введен вместе с преподаванием на русском языке и соответствующий учебный режим по общеимперскому образцу с сугубым нажимом на преподавательский персонал. Конечно, результатом подобного рода системы и в данном случае явилось все возрастающее озлобление среди угнетенной народности (латышей) против царского правительства, вызвавшее в свою очередь подъем национального движения, а затем и рост революционных настроений в массе сельского и промышленного, в сильной степени пролетаризированного населения края. Наконец, отзвуками той же обрусительной политики явилась и произведенная в 1903 году конфискация имуществ армянской церкви на Кавказе в ответ на поднявшееся национальное движение среди армян, обостренное и здесь той же системой угнетения национальных меньшинств (см. III, 532/33). Но особенно вопиющие формы эта система приняла при Николае II в отношении евреев. Уже целый ряд мероприятий, принятых в этом направлении при Александре III, сделал жизнь русских евреев настолько невыносимой даже в пределах их «черты», что вслед за первыми переселениями 80-х годов, с началом нового столетия (1900-1904), фараонова политика нового царя вынудила последних начать «великий исход» из России, главным образом в Соединенные Штаты, а также в Палестину, создав в среде еврейства вместе с тем так называемое движение «сионизма», поставившее своей целью восстановление «еврейского царства» в Палестине (см. XIX, 462/63, и XXXIX, 103 сл.). Но движение это не только не смягчило все возраставшего антисемитизма правящих сфер, но в ответ на поднимавшееся революционное движение в русском обществе последние открыли новую кампанию еврейских погромов (см. XIX, 479/81). Чем ближе мы подходим к историческому рубежу 1905 года, тем все яснее выявляется общий результат этой, вконец зарвавшейся, политики разнузданной реакции, которая сумела привести в движение (пусть временно) самые «благомыслящие» элементы общества.

Поднимающаяся волна всеобщего протеста сливавшихся в один поток либерально-буржуазной оппозиции и революционного движения тронувшихся трудовых масс, волна, которую теперь уже не могли остановить в ее стихийном порыве никакие барьеры и плотины, убедила и само правительство в недостаточности одного только простого насилия. Почувствовав, наконец, в свою очередь, себя в осадном положении, прежде чем решиться на какие-либо уступки, оно решилось прибегнуть к последнему средству, к какому ему уже приходилось не раз прибегать в подобного рода крайних обстоятельствах. Чтобы «рассеять революционный угар», власти хватаются за идею Плеве о «маленькой победоносной войне»! На путь военной авантюры их толкали, впрочем, не одни только соображения отвлечения общественного внимания и переброски с внутреннего «революционного» фронта на военный фронт беспокойных масс рабоче-крестьянской «армии труда»: немалую роль играл здесь и военно-феодальный империализм, толкавший царское самодержавное правительство, в условиях связанности российского капитализма полукрепостническими отношениями (слабость внутреннего рынка), на путь хищнической колониальной политики и завоевания внешних рынков. Правда, катастрофическое состояние русских финансов и угрожающие перемены в сфере международных отношений (угроза со стороны Германии и поиски новых союзников) вынудили Александра III всячески воздерживаться от новых военных выступлений и, в первую очередь, заняться внутренними делами, изысканием необходимых материальных средств и новых «друзей» в противовес новым «врагам». Отсюда провозглашение «мирной» политики, попытка его сына поднять на Гаагской конференции (1899 г.; см. XII, 239) вопрос о частичном разоружении в целях облегчения непосильных для России затрат на поддержание «вооруженного мира» (рост военного бюджета, ассигнование на постройку флота 1898 г. и т. д.), пожиравшего народные средства, отсюда же и франко-русский «альянс» с французскими банкирами и правительством республики, и тулон-кронштадтские демонстрации «на страх врагам» (1891), и отсюда же — наконец — репутация «царя-миротворца», прокламированная во славу императора, объявившего войну своему народу. Однако, эта «мирная» политика поневоле отнюдь не означала действительного отказа правительства Александра III и его сына от завоевательных поползновений. Пытаясь поднять свои ресурсы на счет французского золота, Александр III вовсе не остался чужд агрессивной завоевательной политики. Идя по стопам своих предшественников, он, держа в одной руке, обращенной на Запад, ветвь мира, в то же время направил другую — вооруженную — по трем направлениям: на Ближний Восток, в Среднюю Азию и, наконец, к берегам Тихого океана. Мы уже знаем, что два первых направления определились еще со времен Николая I. Отечественная капиталистическая промышленность, «блестящие» успехи которой, особенно в данную эпоху, в значительной мере были искусственно вздуты и далеко не оправдывались состоянием массового внутреннего рынка, стремилась уже с первых своих шагов компенсировать себя за счет завоевания внешних рынков и колониальных захватов. Ее настойчивый Drang nаch Osten, — правда, неизменно разбивавшийся о стену сопротивления европейских держав, — повторился и на этот раз в новых попытках пробиться, под видом покровительства балканским славянам, прежде всего на Ближний Восток путем утверждения своего протектората в Болгарии. Однако, Болгария, «освобожденная» русскими, сумела в свою очередь освободиться от влияния русского правительства (1886), ступив, вопреки ожиданиям и расчетам последнего, на путь «европеизации» и индустриализации (капитализма и конституционализма). Таким образом, попытка Александра III превратить Болгарию в русскую колонию потерпела еще раз жестокую неудачу при содействии ее западных конкурентов, которыми явились в данном случае Германия, Австрия и Италия.

Более успешной оказалась политика завершения завоевания среднеазиатских владений (Туркестана), превращенных в подлинную российскую колонию, где правительству «миротворца» пришлось лишь закончить то, что в основных чертах уже было сделано в предшествующие царствования. Закреплением афганской границы (1885), разделом Памира (1892) и «замирением» при посредстве сурового военного режима Туркестана русскому промышленному и торговому капиталу удалось теперь окончательно освоить этот край хлопковой культуры и мануфактурного рынка. Андижанское восстание 1898 года отметило победоносное шествие и водворение в этом крае российского империализма.

Но вожделения последнего простирались на этот раз еще дальше, на самые окраины Дальнего Востока. Уже проведение великой сибирской магистрали (с 1891 г.) и военно-коммерческие экспедиции в Китай, под видом охраны «неприкосновенности» и целости «Небесной империи» от натиска Японии (1895), сопровождавшиеся открытием (на французские деньги) «Русско-китайского банка», получившего железнодорожную концессию в Манчжурии, открыто говорили об истинных намерениях российских империалистов. Наконец, фактическая оккупация (аренда) Порт-Артура (1898) и попытки такого же захвата Кореи (1896-1898), куда «дом Романовых» при деятельном участии придворной камарильи, в лице Безобразова, направил свои промышленные авантюристские спекуляции в целях захвата рудников и прочих богатств Корейского полуострова (знаменитая лесная концессия на реке Ялу), явились последними хищными актами империалистической агрессии самодержавной империи на Дальнем Востоке, (см. Х, 352/55, и выше, стб. 34/36). Николаю II и его сподвижникам из дворянской партии и российской буржуазии, предвкушавшим уже богатые трофеи «победоносной войны», в крови которой они надеялись утопить наступающую русскую революцию, при этом представлялась столь же несомненной и обеспеченной и другая победа — на внутреннем фронте, где, как мы видели, правительство последнего Романова вело непрерывную почти десятилетнюю войну. Провоцированная русской дипломатией и придворной кликой, война и была открыта японскими миноносцами 26 января 1904 года на порт-артурском рейде. Но, вместо ожидаемой «маленькой победоносной войны» на страх внешним и внутренним врагам, получилось величайшее, небывалое в летописях русской истории, поражение, приведшее к полному разгрому сухопутных и морских сил николаевской военщины через позор Порт-Артура, Мукдена и Цусимы (см. ниже — Русско-японская война). Катастрофические события на театре военных действий послужили вместе с тем как бы сигналом для начала революции внутри страны, в особенности после того, как пальба «пачками» в безоружную толпу «9-го января» разъяснила российскому пролетариату, в последний раз обратившемуся было «к царю за правдой», что «освобождение рабочих должно быть делом самих рабочих».

Мы уже имели возможность убедиться из всего вышесказанного, сколько к началу XX столетия во всей стране накопилось горючего материала. Достаточно было теперь искры, чтобы вспыхнул всеобщий пожар. Все общественные силы, как и самая государственная власть, вышли, так сказать, из своих обычных пределов. В движение пришла действительно вся страна, и уже никакое организованное насилие исчерпавшей себя реакции не могло остановить грозного движения масс, вылившегося в грандиозную всероссийскую «октябрьскую» забастовку (1905) и декабрьское восстание. Октябрьская забастовка вынудила правительство Николая II поспешить санкционировать манифестом 17-го октября те самые «бессмысленные мечтания», против которых так упорно оборонялись сын, внук и, наконец, он, правнук Николая I, клявшегося скорей «отступить до Китая», чем подписать ненавистную ему «конституцию». Николай II своим наступлением до Тихого океана рассчитывал предотвратить ту же угрозу, памятуя завет своего отца — «не уступать ничего», и кончил двойным поражением.

Б. Сыромятников.

Номер тома36 (часть 5)
Номер (-а) страницы230
Просмотров: 133

Алфавитный рубрикатор

А Б В Г Д Е Ё
Ж З И I К Л М
Н О П Р С Т У
Ф Х Ц Ч Ш Щ Ъ
Ы Ь Э Ю Я