Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 1. На грани двух веков. Кризис дворянско-крепостнической империи конца XVIII века.
Россия. VIII. Распадение крепостного строя и переход к буржуазному порядку (1801-1881). 1. На грани двух веков. Кризис дворянско-крепостнической империи конца XVIII века. Восемнадцатый век закончился под знаком глубочайшего внутреннего кризиса, знаменовавшего начало заката дворянско-крепостнической империи, для которой, однако, момент ее рокового перелома вместе с тем был и предельной точкой расцвета сословно-дворянского строя. Царствование Екатерины недаром именуется «золотым веком» дворянства. Последнее — в процессе зарождения новой исторической формации — ощущало угрожающее колебание почвы под своими ногами и напрягало все свои силы, чтобы окончательно закрепить за собой захваченные командующие позиции. Либерально-буржуазные тенденции екатерининской политики, облеченные в характерные одежды западноевропейского «просвещенного деспотизма», с его широковещательными декларациями о «блаженстве всех и каждого», об утверждении «законности, правосудия и естественных вольностей», вызвали сплоченную дворянскую реакцию, которая, в конце концов, и выщипала все нарядные «павлиньи перья» из пышного хвоста, распущенного на удивление всей Европе «северной Семирамидой». «Великая хартия» дворянских вольностей (1785) знаменовала торжество этой реакции, низведя прославленного автора «Наказа» до скромного звания «казанской помещицы», уразумевшей, наконец, «о ком пещись должно». Ревниво охранявшая свои «самодержавные» прерогативы, которым, впрочем, не грозило никакой серьезной опасности, Екатерина с тем большей готовностью шла навстречу утверждению и расширению сословных социально-экономических привилегий дворянства, что отлично учитывала опасную практику «дворцовых переворотов». Стараясь предупредить всякую возможность распространения этой практики непосредственно на свою собственную особу или — посредственно — на свою власть, Екатерина тем сдержаннее пользовалась своими неограниченными полномочиями «законодавца». «Ты знаешь, с какой осторожностью поступаю я в издании своих узаконений, — говорила она своему статс-секретарю. Я разбираю обстоятельства, изведываю мысли просвещенной части народа и по ним заключаю, какое действие указ мой произвести должен. Когда же наперед уверена я в общем одобрении, тогда выпускаю я мое повеление и имею удовольствие видеть то, что ты называешь слепым повиновением, — и вот основание власти неограниченной». Известно, как эта «просвещенная часть народа» решительно «помарала» екатерининский «Наказ», особенно в той его части, которая касалась положения «рабов», то есть основной привилегии дворянства. Напротив, менее всего каким-либо покушениям подвергся со стороны последнего обстоятельно развитый в «Наказе» принцип самодержавия, являвшийся одним из основных звеньев той дворянской конституции XVIII века, которая реализовалась как «неограниченная монархия, умеряемая цареубийством». Под влиянием означенной угрозы сверху, с одной стороны, и еще более страшной угрозы снизу (пугачевщины) — с другой, Екатерина вынуждена была завершить «фарсу» просвещенного абсолютизма крепким союзом с дворянством путём утверждения неограниченных «вольностей» рабовладельческого сословия. Сбросив с себя всякие служебные обязательства перед государством, но удержав за собой, как свою сословную привилегию, права на земли и народный труд, под именем «населенных имений», дворянство в то же время организовалось в единый сплоченный «корпус» с широкими правами самоуправления, органы которого de jure глубоко внедрились в правительственный аппарат империи. Обладатель «крещеной» собственности и «предводитель» сословия помещиков, таким образом, ex officio превращался в представителя государственной власти на местах (коронного и по выборам), «барин» — в «хозяина» провинции, начальство и опекуна местного населения. Наступила эра, когда страной безответственно начали править «10 тысяч полицеймейстеров».
Свобода от службы, развязав руки классу душевладельцев, естественно переместила его интересы из центра вглубь страны, к его «экономиям», куда он давно уже рвался, и создала классическую эпоху «усадебной культуры» (см. Болотов). Это перемещение командующего сословия, можно сказать, привело к целой катастрофе — упадку и развалу системы центральных петровских учреждений («верховного» Сената — хранилища законов, и коллегий) и перенесению их функций на органы местного управления (губернская реформа 1775). Вместе с господствующим сословием уходят теперь в провинцию и учреждения. Дворянское царство организуется «у себя», и дворянство становится подлинно правительствующим сословием. Окружив царский дворец плотным кольцом столичной гвардии, не призывавшейся на войну и «составлявшей как бы часть дворцового штата» (княгиня Дашкова), и распоряжаясь при дворе через всесильных фаворитов и «вельмож в случае», как у себя дома, дворянство «царствует» в центре и «управляет» в уезде и губернии. В этом, именно, и заключались самые прочные «гарантии» дворянской диктатуры. Недаром, в лице наиболее талантливых своих идеологов, дворянство, как сословие, раз навсегда объявило себя врагом западных буржуазных конституций и все свои упования возлагало на «50 хороших губернаторов», доверенных монарха. «Не формы важны, а люди», поучал своих «самодержцев» Н. Карамзин. Сила власти не в учреждениях, а в силе «персон». И дворянские публицисты красноречиво доказывали, что истинным залогом «блаженства» и «целости» империи является крепость той «цепи нисходящей», которая неразрывно связывает монарха через доверенных «персон», начиная губернатором и кончая «мудро установленным чином» капитан-исправника, с его «верноподданным народом» (Щербатов). Социальное содержание самодержавия XVIII века на этот раз нашло свое полное законодательное и идеологическое выражение, согласно щербатовской формуле: «нет дворянства — нет монарха». Возможно ли было, по существу, при таких условиях говорить о какой-либо законности и хранилище закона, когда, по выражению графа Румянцева, «каждый помещик сам был законодателем, судьей, исполнителем своего решения и, по желанию своему, истцом, против которого ответчик ничего сказать не мог»? Для екатерининского дворянина, действительно, «закон не был писан». По откровенному признанию самой Екатерины, «законами пользовались только там, где они были полезны сильному» («Записки»). Неудивительно, что некоторые современники этой эпохи готовы были уподобить Российскую империю XVIII века «тем варварским временам, в которые не только установленного правительства, ниже письменных законов еще не было». Так режим дворянских вольностей превращался в организованную систему необузданного произвола и приводил, в конечном счете, к целому ряду непримиримых противоречий.
Но иначе и быть не могло, если мы вспомним, что конец XVIII века был моментом наивысшего расцвета крепостного права как вширь (территориально), так и вглубь — с отменой последних ограничений помещичьей власти и гражданских прав крепостного населения (указы 1765-1798 гг.). Государство окончательно отказалось от своих подданных в пользу класса помещиков, создав тем самым, в условиях возрастающей товаризации народного хозяйства, благоприятную почву для неограниченной эксплуатации крепостного труда, нередко выходившей (по признанию современников) «из сносности человеческой».
По выражению Радищева, «крестьянин был в законе мертв», и потому ему оставался единственный способ заявить свой протест — путь «беспощадного» бунта, память о котором в свое время ускорила развязку рабовладельческого строя. Но пока, разгромив революционную армию Пугачева, дворянство спешило увенчать себя лаврами своих побед. Чем шире раздвигало оно границы своего социального господства, тем уже стремилось оно сомкнуть свой привилегированный круг, стараясь затруднить дальнейший доступ в свои ряды инородных элементов, «дабы достоинство дворянское не было уподлено». С неудовольствием оглядываясь на выскочек из новой знати, «столбовое» дворянство обнаруживало чисто кастовые претензии, заостряя до крайности сословный принцип, который в самом начале следующего века был формулирован в сентенции Государственного совета 1815 года, гласящей, что «чем более затрудняется возведение в дворянство, тем оно полезнее будет для государства». Но, настаивая на строгом соблюдении каждым сословием заповедных пределов своей «должности», дворянство, подталкиваемое к тому новой хозяйственной конъюнктурой, разрывавшей путы крепостнической экономики, само решительно вторгалось в сферу интересов торгового и промышленного капитала в борьбе за фабрику и «свободные» торги и промыслы «бедных трудников», своих крепостных, среди которых уже нарождалась крестьянская буржуазия и развивался усиленно отход на заработки. Решительно настаивая на закреплении своих феодально-крепостнических привилегий, дворянство, с одной стороны, загоняло свое хозяйство в безнадежный тупик, подготовляя и усиливая процесс так называемого «дворянского оскудения», с другой — обостряло сословные антагонизмы, ломая вместе с тем те самые классовые перегородки, какие оно упрямо стремилось воздвигнуть и утвердить, наперекор развивающемуся буржуазному хозяйству, противостоять соблазнам которого оно, однако, уже не могло, непроизвольно втягиваясь в новый экономический оборот.
Естественно, чем настойчивее и непримиримее заявляла себя дворянская реакция, тем резче должна была разгораться междусословная борьба. Нарождающаяся городская буржуазия вынуждена была противопоставить сословным притязаниям дворянства свои собственные интересы, апеллируя к тому же сословному принципу, настаивая на том, «чтобы всякий чин и звание известный промысел свой производил, в который бы другие чины не мешались». На этом основании представители третьего, или «среднего, сословия» пытались отбить в свое монопольное обладание «торги и промыслы», право на заведение фабрик и мануфактур, словом на купеческие и мещанские занятия, «с выключкою» дворянства и его земледельцев. В этом смысле не случайно было единовременное с дворянской «хартией» обнародование и аналогичной грамоты «на право и вольности» городам, для которой особенно характерным следует признать, что, несмотря на прорвавшуюся в ней тенденцию всесословности, екатерининский город вылился в сословные формы мещанского центра с «корпусом мещанства», сословным судом и специфическими привилегиями для некоторых его разрядов. Социально-экономическая слабость «низкорожденного» сословия не могла, однако, в достаточной степени обеспечить ему необходимую независимость в пределах отвоеванных им себе прав и побуждала наиболее капитальных людей из его среды «подыскиваться», то есть пробираться в дворяне. Но был и иной путь, который являлся уже прямым вторжением в сферу преимуществ дворянского сословия. Мы разумеем открытое требование буржуазией права приобретать «населенные имения» и «людей» к промышленным заведениям. Интересы городского класса (как и дворянства) не укладывались уже в прокрустово ложе того самого социального строя, который пришел в явное противоречие с меняющимся производственным базисом. При таких условиях образовалась сфера спорных прав, на которые одинаково притязала и та и другая сторона и которые то и дело переходили из рук одного сословия в руки другого (например, запись в гильдии и т. п.). Сословные гарантии на этот раз превращались в свою полную противоположность — в тяжелые путы, которые связывали свободу действия тех, кто по инерции продолжал цепляться за обветшалые формы хозяйства и исторических привилегий. Сквозь сословную оболочку общества то и дело прорывался «новый вещей порядок», говоря словами Сперанского, обнаруживший явную тенденцию «во имя просвещения и промышленности» приступить к ликвидации «феодального самодержавия» («Записка» 1809 г.). Этим и объясняются настойчивые вторжения по линии зарождающегося буржуазного хозяйства одного сословия в сферу интересов другого, вызывавшие наряду с «мещанином во дворянстве» появление, по остроумному замечанию А. С. Пушкина, и «дворянина в мещанстве», как представителя дворянской буржуазии. Все эти факты говорили о том, что наступил кризис сословного строя. И действительно, остальные сословия с этого момента так же стихийно стремятся выступить за пределы своих «должностей», постоянно, так сказать, переступая постромки своих «исключительных прав», за которые они по традиции продолжают тянуть с новой силой, еще более обостряя тем самым социальные противоречия. Недаром Щербатов с прискорбием должен был уже констатировать, что на его глазах «смешались все сословия» и все выступили из своих «законных» границ.
И, что особенно достойно внимания, как раз в тот самый момент, когда дворянство обнаружило максимум усилий, чтобы придать своему сословному зданию возможно законченные формы, отгородившись стеной исключительных прав и вольностей в своем «благородстве» от прочей «подлости», а Щербатов на «законах природы» обосновывал непреложность сословного строя и всю тщету «химеры равенства», — именно в этот момент обнаружились глубочайшие трещины в самом фундаменте названного здания, только что было увенчанного новой великолепной крышей и заново отделанного. Казавшийся столь прочно сложенным «корпус» дворянства в действительности грозил превратиться в «рассыпанную храмину». По мере того, как «гармония» крепостнического быта все более и более расстраивалась, в нем совершался процесс внутреннего расслоения. И чем глубже шел процесс расслоения, тем острее выступали былые и вновь нарождавшиеся антагонизмы в толще некогда крепкого в своем единстве класса. С одной стороны, сильней начинает чувствоваться рознь между последними отпрысками старинной фрондирующей родовой и титулованной знати, «с ужасающей быстротой» двигавшейся по пути своего разорения, и новой знатью придворных parvenus, делавших головокружительную карьеру из дворцовых певчих, брадобреев и денщиков до положения первых вельмож империи, на которых с нескрываемым презрением и ненавистью взирали теперь «родов униженных обломки»; с другой стороны, между этими двумя верхушечными слоями, отмирающим и вновь образующимся, расположилась масса рядового — среднего и мелкого — дворянства, особенно чувствительно ощущавшего всю неустойчивость своего положения при новой хозяйственной ситуации и достаточно беспомощного в своем характерном консерватизме. Наконец, в рядах этого же дворянства следует отметить и достаточно четко обозначившееся течение своеобразного «отщепенства» как в лице нарождавшейся дворянской буржуазии (торгово-промышленной и аграрной), так и «кающегося дворянства», резко порывавшего со всеми традициями прошлого и деградировавшего до положения деклассированной трудовой интеллигенции. Последним обстоятельством и объяснялось, почему в среде самого дворянства в конце XVIII века начинается многообразное движение в поисках выхода из рокового тупика. При этом одни ищут спасения в усилении плантаторской системы хищной эксплуатации крепостного труда на старых основаниях; другие — в «рационализации» того же крепостного хозяйства в духе помещичьего «просвещенного деспотизма»; третьи — в попытках реформировать свои экономии по последнему слову науки, на «аглицкий» манер, с применением выписанных из-за границы «махин»; четвертые не останавливаются и перед постановкой вопроса о «вольных хлебопашцах» и пускаются в прожекторство «наивыгоднейшего для помещиков» разрешения крепостной проблемы, и, наконец, последние, подобно Радищеву, ставят вопрос во всей его широте, разрывая радикальным образом со своим классом. Правда, все эти процессы разложения дворянства, как сословия, находились еще в своей начальной стадии, и старый быт помещичьего уклада еще продолжал господствовать, но совершившиеся сдвиги все же в достаточной мере давали себя чувствовать и приводили в движение дворянское общество, вызывая в его среде весьма оживленное брожение умов, с достаточной яркостью запечатлевшееся как в журналистике, литературе и трудах разных обществ, так особенно в горячих дебатах депутатов знаменитой Комиссии 1767 года (см. XXIV, 598/603). Историческая дискуссия, развернувшаяся в собраниях этой Комиссии, показала, что социальная перегруппировка происходила тогда не только в среде душевладельцев, на верхах общества, но захватила также и его низы.
Вторжение капитала в сферу крепостнического хозяйства давало себя знать среди трудовых масс с еще большей силой, чем среди привилегированных элементов. Здесь также трещали старые социальные перегородки, и происходила ломка исторических отношений. В недрах крепостного, помещичьего, как и государственного крестьянства, по существу также закрепощенного казне, хотя и в несколько замаскированной форме (как о том свидетельствуют современники — Дашкова, Сперанский и др.), совершался аналогичный двойственный процесс дифференциации в направлении разорения и пролетаризации одних и выхода «в люди» других. Так, рядом с крепостным полусвободным и «вольным» рабочим, освобожденным от земли и деревенских связей, теперь начал успешно отслаиваться класс крестьянской буржуазии, в лице крепостных фабрикантов, прасолов, так называемых «деревенских владельцев» и всякого рода промышленников, выходивших большей частью из среды государственных крестьян, его «хозяйственных», зажиточных и «кулацких» элементов. То же происходило и среди городских ремесленников. Товарное хозяйство, властно врываясь в этот косный мир, производило и здесь беспокойное движение и общую мобилизацию хозяйственных сил. Недаром внимательный наблюдатель, все тот же Щербатов, с тревогой отмечал всеобщее «повреждение нравов» как опасный симптом явного распада старого быта, решительно протестуя против «коренного» зла — массового отлива отхожего населения из деревни в город и вторжения этого последнего, с его властью денег и «развратом», в сельскую жизнь «земледельцев». Таковы были ближайшие итоги социальной эволюции империи XVIII века на рубеже двух столетий, подготовлявшие «дней александровых прекрасное начало», по выражению поэта, отразившего в своих откликах на современность чаяния русского общества первой четверти XIX века.
Отмеченные выше противоречия должны были с не меньшей силой отразиться и на идеологии господствующего класса, являвшегося носителем «национальной» культуры страны на данном историческом этапе. XVIII век в указанном отношении также может быть рассматриваем, с одной стороны, как время окончательного оформления расцвета дворянской культуры, с другой — как момент начала ее разложения, сопровождавшегося очевидным идеологическим кризисом, вносившим разброд в среду «просвещенного» общества «порядочных людей». Процесс европеизации русского общества, то есть его «верхов», являвшихся почти единственным проводником «образованности» в его среду (если не говорить о пришлых иностранцах и разночинцах, выступавших, главным образом, на поприще наук и искусств), к концу века можно считать законченным. От пассивной подражательности русское общество перешло к творческому освоению готовых западных культурных ценностей и к претворению их в «самобытную» русскую культуру. Означенное завоевание было возможно благодаря тому, что к данному периоду уже успели сложиться у нас первые кадры русской интеллигенции и сформировалось так называемое «образованное общество», «светский мир», со своим характерным бытом — манерами, нравами, идеями, этикой и эстетикой, усадебной поэзией и салонным этикетом. В соответствии со своей сословной обособленностью дворянство, срывая яркие цветы западной цивилизации, создавало вокруг себя ту искусственную внешнюю обстановку и духовную атмосферу, в силу которых русские культуртрегеры превращались в иностранцев у себя дома. Стремясь сознательно отделить себя от «непросвещенной, варварской» массы и своих собственных «рабов» костюмом, языком и всем строем барской жизни людей «белой кости», оно подготовляло тем самым трагически затяжной разрыв с окружающей средой, приводивший, в конце концов, к внутренней раздвоенности личности и непримиримым противоречиям, проникавшим всю дворянскую культуру в ее целом. На этой почве ярко сословного характера дворянской культуры постепенно подготовлялись и вырастали те антагонистические течения в ней самой, которые разлагали ее изнутри и приводили к весьма сложным идеологическим конфликтам, от коих не удалось спастись и самым талантливым и даже гениальным представителям и творцам этой богатой культуры, отравленной ядом ее первородного греха — рабовладения. Ее материальные предпосылки, на основе которых она и распустилась пышным цветом, сложились гораздо раньше; но лишь после того как, сбросив с себя обязательную службу, дворянство из служилого превратилось в вольное сословие, оно смогло, наконец, пустить в оборот накопленный им капитал в целях строительства своего собственного сословного быта, к созданию своей культуры. Обеспеченный крепостным трудом, неограниченный досуг открывал для дворянина переходной эпохи широкие возможности «жить для себя и для друзей», овладеть всеми дарами современной материальной и духовной культуры, развивать свою личность, впервые предоставленную самой себе. Но те условия, при которых произошла эта эмансипация личности в слагающемся русском культурном обществе, наложили на нее неизгладимую печать, глубоко исказившую самое ее существо, навсегда поселив в ней неразрешимое внутреннее противоречие. Для екатерининского дворянина это противоречие сводилось к тому, что процесс оформления его собственной личности свершился за счет самого грубого отрицания и попрания человеческой личности в его крепостном. Космополит и вольтерьянец, завоевавший для себя права человека, дворянин конца XVIII века строил благополучие своей праздной и сытой жизни на бесчеловечной эксплуатации человека человеком. Отсюда вся его культура была насквозь проникнута величайшей ложью, освободиться от которой он не мог, не отказавшись вместе с тем и от самого себя, своего класса. И каких бы высот ни достигала дворянская культура в процессе своего роста и в последующие времена, она не в силах была до конца преодолеть эту ложь даже в тех случаях, когда уязвленная совесть лучших ее представителей приводила их к сознанию «вековой неправды».
Но прежде, чем наступила эра великого покаяния и искупления грехов прошлого, дворянство пережило период классического расцвета, того культурного подъема, который особенно ярко заявил себя в замечательное десятилетие 1779-1790 годов. Вовлеченное в водоворот идейных течений «века просвещения», оно особенно охотно усваивало те стороны его философской проповеди от имени «верховного Разума», которые в одно и то же время помогали ему освободиться от «строгих древних правил» и «патриархальных» традиций феодального домоустройства и давали удобную санкцию новой вольной жизни «избранного общества», бросившегося навстречу великим соблазнам западного мира. И оно жадно воспринимало наряду с популярными истинами, прокламированными «энциклопедией», и через «многие книги Вольтеровы», и тот savoir-vivre, в котором изысканный комфорт и вкус «в подражание роскошнейшим народам» сочетался со «сластолюбием», культом «страсти любовной» и не знающим предела «самством», по выражению екатерининского публициста. Недаром так называемое «вольтерьянство», эта обличительная, скептически фривольная философия, дерзкая и в то же время осторожная, адресовавшая свою проповедь исключительно «порядочному обществу» (honnêtes gens) и «коронованным философам», пришлась как нельзя более впору дворянскому обществу второй половины ХVIІІ века, превратившись в его среде в бытовое явление. Достаточно известно, что сам «фернейский патриарх», с высоты своих «просветительных принципов», решительно становился на сторону «деспотизма, умеряемого терпимостью и просвещением» (А. Сорель), от которого он ожидал «обновления неба и земли» и водворения «золотого века» человечества. Презрительно взирая на грубую чернь, «глупый и варварский народ», «этот скот, которому достаточно клочка сена и удара бича», Вольтер как бы освящал своим авторитетом крепостническую идеологию российских душевладельцев, которые и не замедлили преклониться пред великим «мудрецом», заполняя свои библиотеки его творениями, усердно добиваясь личного с ним общения, совершая паломничества в Ферней (Сумароков, княгиня Дашкова, граф Строганов, Карамзин) и щеголяя в салонах своим вольтерьянством, тем более, что последнее ни к чему не обязывало. При таких условиях либеральная фраза мирно уживалась у наших вольтерьянцев с повседневной практикой крепостного права и его упорной защитой, как это мы видим у «российского Вольтера» — Сумарокова, автора «Путеводителя к истинному счастью» Болотова, князя Щербатова, знаменитого мецената и масона, графа Строганова, творца «Писем русского путешественника» и др. Таким образом, замкнувшись в тесном круге своих сословных привилегий и повернувшись спиной к«хамовому отродью», дворянство своим европеизмом еще раз подчеркивало глубочайшую ложь своего идеологического маскарада. Понятие о человеческом достоинстве, благородстве, рыцарском (хотя бы по внешности) отношении к женщине оно отождествляло с дворянской честью и распространяло лишь на свой сословный круг.
То же следует сказать и о модном для XVIII века масонстве. Не удовлетворяясь уже более грубой обрядовой, преисполненной всякого суеверия, религиозностью своих предков, стремясь, в уровень с веком, рационализировать свое отношение к «божеству» в духе деизма и внести начала гуманности и братства в проповедь «нового христианства», русские масоны, однако, в своей массе и в данной области не вышли за пределы своего сословия, стремясь и в сфере «верований» обособиться от «подлого» народа, создав еще одну замкнутую организацию «благородных», хотя в принципе братства «духовных каменщиков» были проникнуты очевидной тенденцией вывести личность из тесного круга сословности на пути буржуазной общественности. Мысль о возможности признать своим «братом», «свободным каменщиком», собственного крепостного «раба» или даже человека иного сословия была так же далека «братьям»-дворянам, как госпоже Простаковой мысль о возможности бреда у больной крепостной слуги. Недаром собрания масонских лож довольно скоро выродились в праздную игру, в новый обряд, обставленный таинственными манипуляциями и заканчивавшийся «братскими» пирами. Масонство в указанном выше смысле было тесным образом связано с вольтерьянством, как типическим выражением дворянской культуры екатерининского века. То и другое являлось характерным признаком «хорошего тона» людей «порядочного общества». Лишь с указанными оговорками можно говорить о положительной культурной роли названных течений в среде дворянского общества XVIII столетия, развивавшегося под знаком рационалистической философии и просветительных идей великого столетия, озарившего своим светом верхи рабовладельческой империи (ср. XXXVI, ч. 3, 685/86, 740/41).
Теми же типическими чертами отличалось и самое внешнее оформление «барской» культуры, стиль ее усадебных дворцов, городских «палат» с традиционными колоннами, с их декоративной обстановкой в духе Версаля и английских парков, где в зелени аллей блистали наготой античные статуи и кокетливо прятались беседки-«миловиды». Сказочным оазисом выделялись эти усадьбы на сером, убогом фоне крепостных деревень, как особый экзотический мир. Все в нем как будто бы было создано для того, чтобы уводить его обитателей возможно дальше от реальной действительности в страну, куда не долетали раздирающие крики жертв господской «конюшни» и где, как в сказке наяву, протекала беззаботная, как вечный праздник, та искусственная жизнь, среди которой вырастало поколенье за поколеньем русских «иностранцев», «умных ненужностей» или просто «благородных» самодуров. Естественно, что и в области литературной тематики и стиля эта среда должна была обнаружить те же тенденции и вкусы, то есть то же отвращение от мира действительного, тот же маскарад чувств, ту же внутреннюю фальшь. Недаром в своих выступлениях на литературном фронте российские Расины и Корнели облеклись в парадные одежды так называемого «ложного классицизма», с его «пухлым» и «высоким штилем», напыщенной риторикой, сюжетами из античной истории и мифологии, где на сцене фигурировали боги, цари и герои, где все было поднято на ходули, где не было места живому человеческому чувству, но за то все было рассчитано на то, чтобы щекотать сословную «амбицию» избранного общества, не выходившего и в данном случае из своей идеологической изолированности. И то же самое повторялись еще раз и в том случае, когда утомленное слишком чопорным, натянутым тоном псевдоклассической декламации, с дальнейшим ростом и утончением дворянской культуры, «деревенское» сословие помещиков попыталось ближе подойти к своему быту и эстетически его оформить с точки зрения своей классовой идеологии. В результате, как известно, возобладало новое литературное направление «сентиментализма», в котором искренность подлинного чувства вновь была подменена ложной чувствительностью, а проза жизни крепостной усадьбы идиллической «пасторалью» в стиле В. Майкова и Карамзина.
Однако, если «ликующее и праздно болтающее» екатерининское дворянство, в сознании своих последних завоеваний, в лице своего лучшего поэта «державинским слогом» прославляя «богоподобную Фелицу», готово было отдаться всем радостям беспечального, эпикурейского жития в ответ на призыв автора «Приглашения к обеду»: «Так! будем жизнью наслаждаться», то уже в это время в среде этого самого дворянства начали развиваться и иные настроения.
Под влиянием начавшегося кризиса идеология самодовольного «вольтерьянства» и «фармазонства» не только начинает терять твердую почву под ногами, но и встречает на своем пути противоборствующее ему течение, вышедшее из рядов либерального среднего и радикального мелкого дворянства с примкнувшими к нему первыми выходцами разночинства. Не довольствуясь проповедью Вольтера, это новое направление провозглашает своим вождем Ж. Ж. Руссо и, опираясь на доктрину «естественного права», в противоположность Щербатову, выводит из нее идею «общественного равенства». Именно «руссоизм» с примыкающими к нему радикально-демократическими учениями (Мабли и др.) становится вдохновителем того идейного движения, носителем которого явилось наполовину деклассированное «кающееся дворянство», впервые дебютировавшее на поприще русской общественности, и та независимая екатерининская интеллигенция, которая группировалась в различных просветительных «кружках» и «дружеских обществах» второй половины XVIII столетия, порвав с традицией вельможного и придворного меценатства. Именно в этот момент выступает в литературе и оппозиционной журналистике фонвизинская и новиковская сатира, а затем появляется и «язвительная» бунтарская книга Радищева (см.) с ее уничтожающим приговором над «чудовищем» крепостнической империи. Своей разрушительной критикой эта «вольнодумная» интеллигенция блестяще разоблачила всю вопиющую и лицемерную ложь счастливой и блаженной дворянской империи и культуры, сорвав с нее идеологическую маску и объявив в заключение «общественным татем» привилегированного душевладельца. Но она не ограничилась горячим словом обличения, но деятельно заявила себя вместе с тем на поприще науки и, особенно, общественной деятельностью на культурно-политическом фронте, подготовляя тем самым и появление тайных обществ александровской поры. Означенный идейный раскол в стане дворянского общества вносил особое оживление в его среду, выявляя тем самым с большей определенностью скрытые процессы стихийного расслоения, происходящие в рядах «благородного» сословия, и вместе с тем осложняя и обостряя назревавшие среди него движения реакции и оппозиции. На этой-то почве в дворянском обществе и развивались, с одной стороны, настроения так называемых «лишних людей», «кающихся дворян», упадочного мистицизма и жертвенного бунтарства, в которых радищевский протест сочетался с новиковским «розенкрейцерством», а грядущий декабризм с чаадаевщиной; а с другой — совершалось превращение восторженных «космополитов», «вольтерьянцев» и «либералистов» в нетерпимых националистов, обскурантов и охранителей, окончивших свои идеологические скитания в лоне православия, самодержавия и крепостного права. Под влиянием совокупности отмеченных фактов, несмотря на то, что сплоченной дворянской реакции без особенного труда удалось расправиться с пионерами общественной оппозиции, последняя не прошла бесследно. Непререкаемая «святость» существующего строя была подорвана. Крепостной уклад принципиально был осужден, и проблема «свободы собственности и труда» была поставлена на очередь, чтобы уже не сходить более с «повестки дня». В своих интимных «Записках» сама Екатерина определенно высказывается в пользу «свободы и собственности», находя, что «рабство есть политическая ошибка, которая убивает соревнование, промышленность, искусство, честь и благоденствие» народа. Таким путем уже намечалась в основных чертах программа русской жизни не только ближайшего царствования, но почти на целое столетие вперед.
При таких условиях, в тесном соответствии с теми процессами, которые совершались в области социальных отношений, и судьбы государственной власти не могли не испытать на себе тех же противоречивых влияний. Стоя на распутье между отмиравшим феодально-крепостническим и нарождавшимся буржуазным государством, екатерининская империя, следуя путем западных монархий, пыталась, было, стать под знамя «просвещенного абсолютизма», идеологически выражавшего требования и интересы этой новой исторической формации. Ликвидируя традиции вотчинного государства с его системой замкнутых хозяйств, новая власть уже сознает себя властью, преследующей начала «общего блага» и «всенародной пользы». Отсюда ее знаменательные декларации о «должностях» государя, являющегося «первым слугой своего народа», об утверждении «законности» и «порядка», как «фундаментального подпора человеческой безопасности и удобности», и о насаждении «естественной вольности» граждан, как конечной цели и «предлога» самой ее неограниченности. С означенными целями эта власть, в лице «коронованных философов», во всеоружии принципов рационализма принимает на себя ответственную миссию построить новое «регулярное» (полицейское) государство «по правилам ума просвещенного», полагая таким путем создать «народное богатство» и «всеобщее довольство», «сколь далеко последнее может на сей земле простираться». Тщательно отмежевываясь от старых привычек «деспотичества», новая монархия объявляет себя на стороне «естественных прав человека». Так, рост денежного хозяйства, товарного обращения, широкой мобилизации движимых и недвижимых ценностей, необходимость обеспечения рынков, рабочей силы, сырьевых ресурсов для развертывающейся промышленности и торгового капитала — выдвигали на очередь проблему твердо организованного «правового» порядка с необходимыми гарантиями буржуазной «законности» и устранением «великого помешательства в правосудии». Утопия «просвещенного деспотизма», сочетавшая идею неограниченного «самодержавия» с «основательными законами» (так называемая теория «mоnаrchie légale»), по существу являлась предвосхищением идеи «правового государства», буржуазного конституционализма, исторически сменившего государство «старого порядка», окончательно обнаружившего свое банкротство в экспериментах «просвещенной» монархии абсолютизма. Все широковещательные «провозглашения» и отдельные «приступы» к их реализации в конечном счете сообщили внутренней политике Екатерины тот двойственный, противоречивый характер, в силу которого она (по ее собственному признанию) попала в трагикомическое положение «вороны в павлиньих перьях». Мудрая правительница «милостию дворянства», в конце концов, очень скоро поняла всю опасность игры в «истины» «а rеnverser des murailles», в особенности там, где дело касалось самого щекотливого вопроса — умаления рабовладельческих прав дворянства. Сознавая, что подобные меры «не будут средством приобрести любовь землевладельцев», а потерять ее — это значило лишиться и престола, Екатерина вынуждена была начать решительное отступление по всему фронту. Вот почему конец царствования «северной Семирамиды» отмечен был резким поворотом в сторону реакции, ликвидации ее «грехов молодости» и, наконец, прямыми гонениями, направленными против тех самых «просветительных» начал, которые не так еще давно торжественно ею провозглашались. В результате «просвещенная» монархия XVIII века закончила столь диким пароксизмом самого обнаженного произвола эпизодического правления императора Павла, что против него вынужден был запротестовать даже такой убежденнейший идеолог самодержавной империи, как Карамзин.
По существу это был вполне законный финал дворянского государства XVIII века. Та же глубочайшая внутренняя ложь, которая пронизывала весь его состав, должна была и в данном случае принести свои зрелые плоды, превратив, в конечном итоге, «просвещенную» по своим претензиям власть в свою полную противоположность, тем самым еще раз подчеркнув глубокий кризис, переживаемый дворянским крепостническим государством на высшем подъеме и роковом изломе его исторических судеб. Паника, вызванная грозными событиями, завершившими «безумное и мудрое столетие» на Западе, крестьянская революция, страшным ураганом разразившаяся внутри империи, и общий кризис, переживаемый страной, послужили достаточным основанием, чтобы начавшееся было либерально-преобразовательное движение второй половины века, с его буржуазными тенденциями, было резко остановлено и господствующее, хотя уже отчасти и дезорганизованное сословие душевладельцев кинулось в объятия реакции, тем самым еще раз обостряя общее положение вещей.
Но если внутреннее состояние империи обнаруживало явные черты серьезного расстройства, вызывавшего общее недовольство как защитников status quo, так и сторонников «новизны», то — в силу неумолимой исторической логики событий — и международный престиж империи оказался не в лучшем положении. И в данном отношении приходится констатировать наличность глубокого противоречия, которое, с одной стороны, сказалось во внешнем проявлении военного могущества российского «колосса», прославившего себя «громом побед» на поле брани, с другой — в его дипломатической немощи, явно не соответствовавшей домогательствам Екатерины на «знатное участие в политической системе Европы и в ее генеральных делах». Заняв позицию одной из крупнейших европейских держав, широко раздвинув границы своих владений, особенно в своем наступлении на Ближний Восток, империя XVIII века оказалась не в состоянии осуществить свою претензию на активную внешнюю политику с руководящей ролью в «концерте» великих держав. Одерживая победы на полях сражения, она терпела поражения на дипломатическом фронте. Импонируя Западной Европе, своим массивом, казалось, непобедимой живой силы, русское правительство покупало свою громкую военную славу дорогой ценой разорения страны, грозившего ей финансовым банкротством под влиянием все возрастающего расстройства «тыла», расстройства, обусловленного общим кризисом крепостнического хозяйства. Вот почему огромные жертвы, приносимые на «алтарь отечества», не могли принести тех выгод, которые от них ожидались. Обеспокоенные экспансией екатерининской империи, европейские державы с успехом элиминировали плоды ее побед всякий раз, когда эти последние являлись серьезной угрозой их «сферам влияния». Так было и в польском, и в «восточном» вопросах. Достаточно было бы указать на роль маленькой Пруссии в ее соперничестве с екатерининской империей, на ее диверсии в ближневосточной борьбе и при разделах Польши, где русскому правительству приходилось идти на поводу своего «союзника» с явными выгодами для него и в ущерб своим интересам. И в довершение всего, как будто бы специально для того, чтобы подорвать окончательно всякий международный авторитет и влияние империи, император Павел своей нелепой дипломатией вносит такую же дезорганизацию во внешнюю политику России, какую водворил он и в делах внутреннего своего правления, чем и решил, наконец, свою собственную судьбу, закончив, по выражению Карамзина, свое «вредное царствование способом вредным» (см. XXX, 758 сл., и ХХХVІ, ч. 3, 760 сл.). «Верноподданное» дворянство, среди которого тогда как раз была особенно популярна идея «аллиянса» с Англией, куда направлялся экспорт русского хлеба, как известно, не простило Павлу его разрыва со своим естественным «союзником», в котором оно видело вместе с тем и оплот борьбы против революционной Франции. Цареубийство 11 марта 1801 года явилось, таким образом, катастрофической прелюдией к александровскому царствованию, знаменуя новый поворот во внутренней истории России начала XIX столетия.
Таковы были исторические итоги XVIII века и того глубокого кризиса, каким он завершился. Достигнув своего предельного торжества, «старый порядок» вместе с тем исчерпал все свои скрытые потенциальные силы, обнажив, в конечном счете, противоречия, которые расшатывали его вековые устои. Этот процесс изживания традиционных основ разлагающейся социально-экономической и политической формации сопровождался, как мы видели, обострением классовой борьбы и резким столкновением антагонистических идеологий, вызвавших широкое общественное движение и бросивших в обращение богатый комплекс идей, на почве которых впервые расцвела богатая русская литература, являвшаяся главным фокусом общественной жизни и мысли (см. русская литература). Глубокий кризис, переживаемый империей конца XVIII века, способствовал пробуждению критического направления в обществе, подготовляя тем самым первую «политическую весну», наступившую с восшествием на престол коронованного «заговорщика» и самодержавного «республиканца». Быть может лучшей формулировкой возобладавших в начале нового столетия общественных настроений могут послужить знаменательные слова будущего императора в его известном письме к Лагарпу, где дана выразительная оценка состоянию России на закате «осьмого на десять века»: «благосостояние государства, — писал в этом письме Александр Павлович, — не играет никакой роли в управлении делами: существует только неограниченная власть, которая все творит шиворот-навыворот. Невозможно перечислить все безрассудства, которые совершаются здесь... Выбор исполнителей основан на фаворитизме; заслуги здесь не причем. Одним словом, мое несчастное отечество находится в положении, не поддающемся описанию. Хлебопашец измучен, торговля стеснена, свобода и личное благосостояние уничтожены. Мне думается, что, если когда-нибудь придет и мой черед царствовать, то... я сделаю несравненно лучше, поработав над дарованием стране свободы... Мне кажется, что это было бы лучшим видом революции. Нужно будет стараться образовать... народное представительство, которое... составило бы конституцию, после чего моя власть совершенно прекратилась бы» (27 сентября 1797 г.). Таково было завещание XVIII века грядущему XIX столетию. При таких ауспициях началось царствование (1801-1825) «любимого внука» Екатерины и одного из участников мартовского переворота 1801 года.
Номер тома | 36 (часть 4) |
Номер (-а) страницы | 418 |